— В десять ноль-ноль — построение, — мрачно сказал Гай.
— Вот именно. Собираетесь стройными рядами, и начинаете истошно орать дурацкие гимны, и надрываетесь от энтузиазма. Помнишь?
— Энтузиазм у нас в крови, — заявил Гай.
— Энтузиазм вам вбивают в ваши тупые головы, — возразил Максим. — Ничего, вот сейчас мы посмотрим, какой у тебя там в крови энтузиазм. Который час?
— Без семи, — мрачно сказал Гай.
Некоторое время они ехали молча.
— Ну? — спросил Максим.
Гай посмотрел на часы и неуверенным голосом запел: «Боевая Гвардия тяжелыми шагами...» Максим насмешливо смотрел на него. Гай сбился и перепутал слова.
— Перестань на меня глазеть, — сердито сказал он. — Ты мне мешаешь. И вообще, какой может быть энтузиазм вне строя?
— Брось, брось, — сказал Максим. — Вне строя ты, бывало, так же орал, как в строю. Смотреть на вас с дядей Кааном страшно было. Один орет «Боевую Гвардию». Другой тянет «Славу Отцам». А тут еще Рада... Ну, где энтузиазм? Где твоя любовь к Отцам?
— Не смей, — сказал Гай. — Ты не смеешь так говорить про Отцов. Даже если то, что ты рассказываешь, — правда, это означает только, что Отцов просто обманули.
— Кто же их обманул?
— Н-ну... мало ли...
— Значит, Отцы не всемогущи? Значит, они не все знают?
— Не желаю на эту тему разговаривать, — объявил Гай.
Он приуныл, сгорбился, лицо его еще больше осунулось, глаза потускнели, отвисла нижняя губа. Максим вдруг вспомнил Фишту Луковицу и Красавчика Кетри из арестантского вагона. Они были наркоманами, несчастными людьми, привыкшими употреблять особенно сильные наркотические вещества. Они страшно мучились без своего зелья, не ели и не пили, а дни напролет сидели вот так, с потухшими глазами и отвисшей губой.
— У тебя болит что-нибудь? — спросил он Гая.
— Нет, — уныло ответил Гай.
— А что ты так нахохлился?
— Да так как-то... — Гай оттянул воротник и вяло повертел шеей. — Нехорошо как-то... Я лягу, а?
Не дожидаясь ответа Максима, он полез в люк и прилег там на ветки, поджав ноги. Вот оно как, подумал Максим. Это не так просто, как я думал. Он забеспокоился. Лучевого удара Гай не получил, из поля мы выехали почти два часа назад... Он же всю жизнь живет в этом поле... А может быть, ему это вредно — без поля? Вдруг он заболеет? Надо же, дрянь какая... Он смотрел через люк на бледное лицо, и ему становилось все страшнее. Наконец он не выдержал, спрыгнул в отсек, выключил двигатель, выволок Гая наружу и положил на траву у шоссе.
Гай спал, бормотал что-то во сне, сильно вздрагивал. Потом его начал бить озноб, он скрючивался, сжимался, словно стараясь согреться, засовывал ладони под мышки. Максим положил его голову к себе на колени, прижал ему пальцами виски и постарался сосредоточиться. Ему давно не приходилось делать психомассаж, но он знал, что главное — отвлечься от всего, сосредоточиться, включить больного в свою, здоровую, систему. Так он сидел минут десять или пятнадцать, а когда очнулся, то увидел, что Гаю лучше: лицо порозовело, дыхание стало ровным, он больше не мерз. Максим устроил ему подушку из травы, посидел некоторое время, отгоняя комаров, а потом вспомнил, что им ведь еще ехать и ехать, а реактор течет, для Гая это опасно, надо что-то придумать. Он поднялся и вернулся к танку.
Ему пришлось основательно повозиться, прежде чем он снял с проржавевших заклепок несколько листов бортовой брони, а затем он набивал эти листы на керамическую перегородку, отделяющую реактор и двигатель от отсека управления. Ему оставалось прикрепить последний лист, когда он вдруг почувствовал, что вблизи появились посторонние. Он осторожно высунулся из люка, и внутри у него похолодело и съежилось.
На шоссе, шагах в десяти перед танком, стояли три человека, но он не сразу понял, что это люди. Правда, они были одеты, и двое держали на плечах жердь, с которой свисало окровавленной головой вниз небольшое копытное животное, похожее на оленя, а на шее у третьего, поперек цыплячьей груди, висела громоздкая винтовка непривычного вида. Мутанты, подумал Максим. Вот они — мутанты... Все рассказы и легенды, слышанные им, вдруг всплыли в памяти и сделались очень правдоподобными. Сдирают с живых кожу... людоеды... дикари... звери. Он стиснул зубы, выскочил на броню и поднялся во весь рост. Тогда тот, что был с винтовкой, смешно перебрал коротенькими ножками, выгнутыми дугой, но не двинулся с места. Он только поднял жуткую руку с двумя длинными многосуставными пальцами, громко зашипел, а потом произнес скрипучим голосом:
— Кушать хочешь?
Максим разлепил губы и сказал:
— Да.
— Стрелять не будешь? — поинтересовался обладатель винтовки.
— Нет, — сказал Максим, улыбаясь. — Ни в коем случае.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Гай сидел за грубым самодельным столом и чистил автомат. Было около четверти одиннадцатого утра, мир был серым, бесцветным, сухим, в нем не было места радости, не было места движению жизни, все было тусклое и больное. Не хотелось думать, не хотелось ничего видеть и слышать, даже спать не хотелось, — хотелось просто положить голову на стол, опустить руки и умереть. Просто умереть — и все.
Комнатка была маленькая, с единственным окном без стекла, выходившим на огромный, загроможденный развалинами, заросший диким кустом серо-рыжий пустырь. Обои в комнате пожухли и скрутились — не то от жары, не то от старости, — паркет рассохся, в одном углу обгорел до угля. От прежних жильцов в комнате ничего не осталось, кроме большой фотографии под разбитым стеклом, на которой, если внимательно присмотреться, можно было различить какого-то пожилого господина с дурацкими бакенбардами и в смешной шляпе, похожей на жестяную тарелку.
Глаза бы всего этого не видели, сдохнуть бы сейчас или завыть последней бездомной собакой, но Максим приказал: «Чисти!» «Каждый раз, — приказал Максим, постукивая каменным пальцем по столу, — каждый раз, как только тебя скрутит, садись и чисти автомат...» Значит, надо чистить. Максим все-таки. Если бы не Максим, давно бы лег и помер. Просил ведь его: «Не уходи ты от меня в это время, посиди, полечи». Нет. Сказал, что теперь сам должен. Сказал, что это не смертельно, что должно пройти и обязательно пройдет, но надо перемочься, надо справиться...
Ладно, вяло подумал Гай, справлюсь. Максим все-таки. Не человек, не Отец, не бог — Максим... И еще он сказал: «Злись! Как тебя скрутит — вспоминай, откуда это у тебя, кто тебя к этому приучил, зачем, и — злись, копи ненависть. Скоро она понадобится: ты не один такой, вас таких сорок миллионов, оболваненных, отравленных...» Трудно поверить, массаракш, ведь всю жизнь — в строю, всегда знали, что к чему, кто друг, кто враг, все было просто, дорога была ясная, все были вместе, и хорошо было быть одним из миллионов, таким, как все. Нет, пришел, влюбил в себя, карьеру испортил, а потом буквально за шиворот вырвал из рядов и утащил в другую жизнь, где и цель непонятна, и средства непонятны, где нужно — массаракш-и-массаракш! — обо всем думать самому! Раньше и понятия не имел, что это такое — думать самому. Был приказ, все ясно, думай, как его лучше выполнить. Да... вытащил за шиворот, повернул мордой назад, к родному, к гнезду, к самому дорогому, и показал: помойка, гнусь, мерзость, ложь... И вот смотришь — действительно, мало красивого, себя вспомнить тошно, ребят вспомнить тошно, а уж господин ротмистр Чачу!.. Гай с сердцем загнал на место затвор и цокнул защелкой. И снова навалилась вялость, апатия, и воли на то, чтобы вставить магазин, уже не оставалось. Плохо, ох как плохо...
Перекошенная скрипучая дверь отворилась, всунулось маленькое деловитое рыльце — в общем даже симпатичное, если бы не лысый череп и не воспаленные веки без ресниц, — Танга, соседская девчонка.
— Дядя Мак приказали вам идти на площадь! Там уже все собрались, одного вас ждут!
Гай угрюмо покосился на нее, на тщедушное это тельце в платьице из грубой мешковины, на ненормально тонкие ручки-соломинки, покрытые коричневыми пятнами, на кривые ножки, распухшие в коленях, и его замутило, и самому стало стыдно своего отвращения — ребенок, а кто виноват? — он отвел глаза и сказал: