Стоял жаркий летний день. Братья сидели на палубе парохода, разговаривали и любовались живописными берегами Волги. Милочка, дочь Горелова, и Елизавета, дочь Башарова, разговорились очень оживленно с худенькою, тоненькою девицею в элегантном костюме и широкополой соломенной шляпе с белыми перьями.
Башаров вдруг забеспокоился.
— Что это за цаца? — спросил он брата, показывая на девицу.
Горелов всмотрелся и громко захохотал.
— Да это — Ленка, — отвечал он брату.
— Что за Ленка? — испуганно спросил Башаров.
— Из здешних, сонохотских, дочь мещанки какой-то голодраной. Четыре года тому назад она еще по улицам босиком шлендала, милостинку выпрашивала для прокормления родительницы, а потом вдруг с цирком увязалась, наездницей заделалась, — вишь, какая красавица стала. И не узнаешь.
Башаров сердито забормотал:
— Ну, это я просто не понимаю, что такое! Неужели Милочка не могла сказать Лизе! Что за компания для молодых барышень!
И он закричал тревожно:
— Лиза, Лиза!
Все три девушки быстро повернулись в сторону двух солидных господ, из которых один очень сердито смотрел на них, а другой хохотал весело и громко.
Ленка сказала тихо:
— Лизавета Павловна, ваш батюшка сердится, зачем вы со мною разговариваете. Уж вы лучше идите к ним, — мы с вами еще встретимся в другой раз, без старших.
Елизавета быстро подошла к отцу, слегка кивнувши головою Ленке, и по лицу ее не было видно, что перерыв разговора неприятен. Милочка осталась разговаривать с Ленкою. Больше слушала, — Ленка рассказывала о своих приключениях, переездах, удачах и голодовках. Обо всем, удачном и неудачном, говорила одинаково легко и весело. Но Милочке казалось, что и теперь еще не совсем обсохли на худощавых, смуглых щеках нарядной наездницы росящиеся слезинки.
Кончая рассказ, говорила Ленка:
— Вот урвалась на месяц, мать проведать, на Сонохту посмотреть. Ехала сюда, все здешнее вспомнила. Я переменилась, Сонохта все та же, ленивая да сонная. Пуховиками обложилась, пирогами объедается, распевы нищих слепцов слушает, рвани да голи по-прежнему много. По дороге так думала, — поживу недельку, пойду к Светлому озеру. Девчонкой была, ни разу там не бывала, не собраться было. Ну вот, думала, нынче пойду. А как приехала, — думаю, — что я туда пойду? Грешными глазами все одно святых стен не увижу, грешными ушами святого благовеста не услышу.
— Никто не видел Китежа, — отвечала Милочка, — никто не слышал благовеста.
Ленка поглядела во все стороны быстро и тревожно, нагнулась к самому Милочкину уху и зашептала:
— Есть один человек, — его каждый год в святой день незримая сила восхищает и посреди града Китежа ставит.
Жена Горелова, Любовь Николаевна, и его сын Николай ждали его и гостей на пароходной пристани; а и вся-то пристань — ломаная барка, причаленная к берегу.
— Хотела выехать вам навстречу… — начала Любовь Николаевна.
Николай, студент четвертого курса и, по наружным признакам, балбес, перебил ее, ломаясь и кривляясь:
— Да задержали наиважнейшие хозяйственные заботы.
— А тебя что задержало? — спросила Милочка.
Как часто с ним бывало, сбитый с толку ее тоном, Николай на минуту потерял свою самоуверенность и не сумел ничего ответить. Горелов, громко хохоча, сказал жене:
— А мы с Павлом не успели встретиться, как уж опять сцепились спорить, — все на ту же тему.
— Насчет помещения капиталов? — спросил Николай.
Он бывал очень догадлив, когда шла речь о деньгах.
— В самую точку попал, — отвечал отец.
Продолжая оживленно разговаривать, пересекли песчаный берег, оживленный в час прибытия парохода, но уже готовый опять погрузиться в ленивую и сонную тишину, поднялись по крутой дорожке и вошли в гореловский сад. Сад содержался слишком хорошо. По тому, как хозяин поглядывал на гостей, видно было, что он гордился и садом, и всем, что здесь есть. С дорожек и с террас сада открывался очень красивый вид на Волгу и на недалекий город. Сквозь мглистую даль золотые главы многочисленных церквей радостно и переливно блистали на солнце. Белые стены домов, раскинувшихся широко над Волгою, создавали впечатление успокоенной ясности — светлее и чище, казалось, не предстал бы взорам и сам преславный град Китеж.
Но на все это великолепие Башаров посматривал скучающими глазами. Он только что возвратился с Ривьеры, где насмотрелся всяких естественных и искусственных красот. А русский человек не может поверить, что русские пейзажи не хуже заграничных. Башаров говорил обычным своим холодным и кислым тоном:
— Что ты там, Иван, ни говори, а я с тобою согласиться никак не могу. Хоть мы с тобой, как говорится, и братья, но, видно, мы оба не в мать — ты в своего отца уродился, я — в своего, и на вещи мы с тобою смотрим совершенно различно.
— Чудак! — весело возражал Горелов, — да ведь арифметика-то одинаковая, что у тебя, что у меня, — как ты на этот счет полагаешь?
— Кто ее знает, эту твою арифметику! — с кислою усмешкою отвечал Башаров. — В твоей арифметике, кроме сложения и умножения, есть еще вычитание и деление, а в моей нет. Единица и шесть нулей.
— Однако не рублей, а марок, — вставил Николай.
— Верных, честных германских марок, — отвечал Башаров с тем странным упоением, с которым русские люди хвалят чужое.
И по его лицу было видно, как приятно ему думать, что его сокровище лежит в Берлине, и как поэтому спокойна его душа. Не надо бояться никаких случайностей русской жизни, неурядиц, забастовок, волнений.
Не один Башаров, многие русские после событий 1905 года поместили свои капиталы в германские банки. В числе их были не только типичные буржуа, но и очень интеллигентные люди. Они довольствовались небольшим процентом, который казался им зато верным. Германцы были еще более довольны, — чужие деньги, в изобилии проливаемые русскими во множестве видов на германскую почву, были очень полезны для благоустройства германских городов и для процветания германской торговли и германской промышленности. Ах, глупость работает не плоше измены!
Вечером в помещении фабричного клуба был любительский спектакль и потом танцы. Актерами и актрисами выступали фабричные. Не искусно играли, но с большим увлечением. Так же танцевали они, без ловкости, но с азартом. Были и почетные гости: Николай Горелов с сестрою, Елизавета Башарова и ее жених, инженер Шубников, служащий на фабриках у Горелова. Все они усердно участвовали в танцах. Николай ухаживал за красивою работницею Верою Карпуниною. Тоже усердно, но без малейшего успеха.
Конторщик Пучков, красивый молодой человек с мечтательными глазами, которым странно и неприятно противоречил слишком легкомысленный галстук, розовый с лиловыми крапинками, говорил Милочке в перерыве между двумя танцами:
— Правду ли говорят, что ваш дядюшка, господин Башаров, держит свои капиталы в берлинском государственном банке?
Милочка посмотрела на Пучкова удивлением. Спросила:
— Почему вы этим интересуетесь?
— Конечно, это — не мое дело, — говорил Пучков, — но только очень печально. Господин Башаров не один. А все эти миллионы очень пригодились бы на русской скудной экономической почве. Все у нас так неустроенно, так везде много потребностей, много, извините за выражение, незаткнутых дыр, — каждая копейка пригодилась бы. А немцы и без нас богаты.
— Вы, конечно, правы, — сказала Милочка — но что ж делать, если многие не доверяют русским банкам?
— И напрасно не доверяют, — возражал Пучков. — Если власть перейдет к пролетариату, ничьи деньги не пропадут. Рабочим чужих денег не надо. А что именно им надобно, это вы сами хорошо знаете, да и мы с вами неоднократно на эту занятную тему беседовали. Так часто, что, боюсь, надоел я вам такими разговорами.
Милочка молча улыбнулась. В это время, шурша новенькими платьицами, подошли две здешние работницы, Иглуша и Улитайка. Иглуша, хихикая, сказала: