Солдат с вздутыми мышцами, тот, который, как она заметила, был возбужден, угрюмо запротестовал:

— Но, назир…

Назир мимоходом нанес ему тяжелый удар, и тот сложился пополам.

Их тяжелые жесткие тела беспорядочно толпились в дверях камеры долгие секунды, дольше этих секунд она не помнила ни разу вне поля боя: такие мгновения, которые, кажется, тянутся бесконечно; потом, недовольно бормоча что-то друг другу, старательно игнорируя ее, один сплюнул на пол, другой грубо засмеялся, до нее донеслись слова: «…сломать ее как-нибудь…».

Захлопнулась железная решетка, представляющая собой дверь камеры. Ее заперли.

И через долю секунды она оказалась одна в камере.

Звенят ключи, шуршат кольчуги. Они удаляются по коридору. Вдали слышится топот сапог, идущих вверх по лестнице. Голоса стихают.

— О, сукин сын. — Голова Аш упала на грудь. По привычке ждала, что на лицо упадут тяжелые длинные волосы, чтобы сдвинуть их в сторону. Но ничто не помешало ей смотреть вперед. С легкой головой, в полном смысле этого слова, она смотрела на узкие стены в свете фонаря, висящего за железной решеткой. — О Господи. Спаси меня, Христос.

Ее охватил приступ дрожи. Все тело затряслось, — так встряхивается собака, вылезшая из холодной воды, и Аш с удивлением заметила, что ей не справиться с собой. В свете лампы из коридора видно было только несколько футов пола, выложенного керамическими плитками, и розовые мозаичные стены. Замок на решетке двери был больше двух ее кулаков. Аш дрожащими руками ощупала пол вокруг себя и нащупала свою разорванную рубаху. Ткань была мокрой — один из людей назира обмочил ее.

Ей стало холодно. Она завернулась насколько могла в вонючие лохмотья и свернулась калачиком в дальнем углу камеры. Ее беспокоило отсутствие двери: стальная решетка не столько держала ее в заточении, сколько выставляла на обозрение, даже несмотря на то, что сетка была недостаточно крупной, чтобы через ячейки просунуть руку.

В коридоре зажегся греческий огонь. Яркие белые квадратики света падали через решетку на растресканные плитки пола. Сильно заболел живот.

По мере привыкания она перестала замечать вонь мужской мочи. Теплом своего тела она согрела мокрые лохмотья. В воздухе клубился пар ее дыхания. Пальцы ног и рук сильно замерзли; разбитые лоб и губа онемели от холода. Кровь все еще текла, она это чувствовала. Желудок сжимался от разъедающей боли, и она охватила себя руками, сжавшись в комочек как можно плотнее.

Мне просто удалось застать их врасплох в должный момент. Второй раз такое не пройдет. Просто сейчас они не выполняли воинский приказ, а что будет, когда они получат настоящий приказ избить меня, или изнасиловать, или сломать мне руки?

Аш сжалась еще больше. Она старалась успокоить ноющий страх в сердце, забыть слово «пытка».

Сволочь Леофрик, сволочь, как он мог так поступить: накормить меня и потом подвергнуть такому. Он не мог иметь в виду пытку, настоящую пытку, когда выжигают глаза, переламывают кости, он не мог такое задумать, наверное, что-то другое, это просто ошибка…

Нет. Не ошибка. Нечего дурачить себя.

Почему, по-твоему, тебя бросили сюда? Леофрик знает, кто ты есть, что ты есть, она ему все рассказала. Я убиваю людей, у меня работа такая. Он знает даже, какие у меня сейчас мысли. Только от того, что я знаю, что тут делается, процесс не перестанет идти…

Ее тело пронзила новая грызущая боль. Аш приложила кулаки к животу, напрягшись всем телом. В животе возникла слабая судорога, и стало холодно. Боль прошла и тут же снова усилилась, а когда достигла апогея, она стала жадно хватать воздух и ругаться; и вздохнула глубоко и прерывисто, когда боль затихла.

Она открыла глаза.

Черт побери!

Засунула руку между бедер, а когда вынула, рука оказалась черной в свете фонаря.

Нет, не может быть.

В ужасе она поднесла руку к лицу и понюхала. Она не почувствовала запаха крови, никакого вообще запаха, но покрывшая ее руку жидкость начала сворачиваться и стягивать кожу, высыхая…

— Кровотечение! — вскрикнула Аш.

Она заставила себя подняться, встать на колени: левое сразу задергало острой болью. Заставила себя подняться на ноги и прохромала два шага до решетки, вцепившись пальцами в квадратную стальную сетку.

— Стража! На помощь!

Никто не ответил. В коридоре вне камеры дул прохладный ветер. Ни одного голоса не доносилось из других камер, если они тут и есть. Не бряцало оружие, не звенели ключи. Никакой комнаты для стражи.

От боли она согнулась пополам. Заскрежетала сжатыми зубами. Согнувшись, она видела, как стала чернеть белая кожа на внутренней стороне бедер: от волос на лобке вниз, к коленям побежали струйки крови, от колен они потекли к щиколоткам. Она ничего не чувствовала: кровь неощутима, когда она течет по коже, у нее температура тела.

Боль снова стала сильной, перемещалась в низ живота, из чрева, похоже было на ежемесячные приступы, но сильнее, глубже, острее. Лицо ее, грудь и плечи покрылись потом, взмокли подмышки. Она стиснула пальцы.

— Иисус, помоги, ради всего! Помогите мне! Помогите! Доктора! Кто-нибудь, помогите!

Она упала на колени. Согнувшись пополам, она прижалась лбом к плиткам пола и молилась, чтобы боль от ее царапин затмила боль и судороги в животе.

Надо быть неподвижной. Совершенно неподвижной. Может, обойдется.

Снова сжались все мышцы. Мысли отсекло острой пронизывающей болью. Она засунула обе руки между бедер, как бы стараясь удержать поток крови.

Свет лампы стал тускнеть, постепенно уменьшился до минимального. В ладонях у нее собирались сгустки крови. Кровь пачкала кожу, но Аш отчаянно держалась, подталкивая руки ко входу во чрево; теплая влажная жидкость вытекала из нее и просачивалась струйками между пальцами.

— Кто-нибудь, помогите! Кто-нибудь… врача! Хоть ту старуху. Что угодно. Кто-нибудь помогите сохранить его, помогите, пожалуйста, это мое дитя, помогите…

Ее голос эхом отдавался в коридорах. Когда стихло эхо, снова наступило полное молчание, такая полная тишина, что она слышала шипение фонаря возле решетки камеры. Судорога на миг утихла: она молилась, засунув руки между ног; начался новый приступ боли, тупой, сильной, грызущей, и, наконец, острой боли, пронзившей все тело и заставившей сжаться все мышцы.

Кровь залила плиты пола, пол под ней стал липким. В искусственном свете кровь казалась черной.

Она рыдала, рыдала с облегчением, когда боль ослабевала; рычала, когда боль накатывала снова. На пике она не могла удержаться от крика. Губами влагалища она ощущала, как из нее рывками выталкиваются сгустки — черные вязкие комки крови, они скользили, как пиявки, между пальцами и шлепались на пол. Горячая кровь покрывала ее ноги и руки; была размазана по бедрам, по животу; теплыми отпечатками пальцев покрылся весь торс, когда она обхватывала себя и тряслась, больно кусая губы и крича от приступов боли; и, наконец, все ее тело оказалось покрытым застывшей от холода кровью.

— Роберт! — ее умоляющий крик замер, глухо отдавшись от древних кафельных стен камеры. — О, Роберт! Флориан! Годфри! О, помогите мне, помогите, помогите мне-е-е…

Живот свело судорогой, сжало. Теперь пришла боль, поднялась, как морской прилив, наступила агония. Она хотела бы умереть; но тело держало ее в этой жизни, работая против ее желания; бранясь от физической неизбежности процесса, плача, ее наполнял яростный гнев против… кого? Чего? Себя самой?

Обгрызенными ногтями она впилась в ладони, оставляя на них полукруглые отметины. В камере витал густой запах крови. Боль раздирала ее на части. Более того, осознание, что означает эта боль, разрывало ей душу: теперь она плакала тихо, как бы боясь, что ее услышат.

Она вздрогнула, ощутив себя виноватой: «Если бы я не просила Флориана избавить меня от этого, ничего бы не случилось».

На севере она довольно точно оценивала время («почти Венера», «час до заутрени»), но тут полностью растерялась: конечно, сейчас должен быть еще черный день, а не звездная ночь, но она не могла быть уверена. Теперь ни в чем не уверена.