— Вину искуплю. Попрошу загнать вдвое больше сигарет.

— Да Эдуард тут ни при чем, — защитил меня Галецкий. — Это наше начальство перепуганное выслуживается. Ничего не случилось бы, если бы вы сбегали за ложками.

— А чё, Эдуард, микрофон у тебя не забрали?

— Да он не работает.

— А откуда ты знаешь, что он не работает?

— Да и хуй с ним, если и работает.

— Ну, чудо-лагерёк, ой умру, а не лагерь!

Последняя фраза принадлежит Васе Оглы. Это он называет колонию №13 чудо-лагерьком.

Вдруг появился как из-под земли майор Алексеев. Протянул ко мне руку: «Сдайте микрофон».

Я сдал. Отстегнул сам микрофон и вынул из кармана аккумулятор. Была тишина.

— Он был включен, — сказал Галецкий. — А мы тут хуйни наговорили.

— Да ничего и не сказали. — Юрка, получив от меня мою ложку, выгребал по-быстрому суп, положив в него кашу.

Впоследствии я видел эту сцену по телевизору. Частично они воспроизвели нашу беседу. Но лишь частично, для иллюстрации. В основном там наши челюсти, хлеб, ложки, суп, каша, потные лбы. Поставить «Рамштайн» в качестве звукового сопровождения они поленились. А могли бы. Было бы мощно.

После обеда Хозяин приказал спешно очистить Via Dolorosa, и мы там ходили: я с ведущей, телеоператор пятился от нас. Мне опять навесили микрофон, и я, как гид, останавливал внимание тележенщины на розах нашей колонии, на свирепом солнце заволжских степей. Колония была пуста, только козлы щурились из своих будок на это невиданное в истории колонии нарушение всех норм и порядков.

Что я там сказал? Ну что может сказать военнопленный людям с воли? Он не должен говорить того, что разрушит его надежду на освобождение. Меня подвесили и без того на этом прокуроре Шипе: веди себя тихо, а то опротестуем решение суда. Но имеющие глаза да видят. Военнопленный ходит по лагерю, храня молчание о сути вещей и останавливаясь лишь на деталях быта. Лишь на деталях быта.

XXXVI

Зэки, я убеждался в этом не раз, люди осмотрительные и запасливые. Готовые ко всяким неожиданностям.

— Надо нам сегодня тебе отходную устроить, пару чайников заварим, — сказал Юрка в воскресенье утром. — Самых своих пригласим. Антона, конечно, ну, там Витю Галецкого, бригадира Али-Пашу… Кого еще?

— Васю с Ляпой, — добавил я.

— Ну да… Конфеты у нас еще есть.

— А вдруг все зря? Вдруг не выпустят?

— Ну хоть «купца» наглотаемся, — сказал Юрка. — От души.

* * *

Воскресный день. Я, видимо, хожу как зверь в клетке. Как волк, я видел в московском зоопарке в другой жизни, рядом стояла Настя, как ходят без устали два волка по своей площадке. От нас их отделял ров. Вот так и я хожу от Via Dolorosa до красной границы с 9-м отрядом. Я говорю, «видимо», потому что, возможно, я преувеличиваю и мне удается остаться спокойным. И я вовсе не бегаю, а хладнокровно мерю шагами расстояние от ограды до линии. Мне не по себе оттого, что мои пробежки видят курящие в отведенном месте зэка. Но что я еще могу делать в моей ситуации? Приговор суда меня уже освободил. Я фактически свободный человек. Я жду утверждения решения суда. Прошли слухи, что прокурор Шип написал протест, возражает против моего условно-досрочного освобождения. Но протест по состоянию на пятницу никуда не поступал: ни в Облпрокуратуру, ни в Областной суд, ни в колонию к нам. Если протест не поступит в понедельник с утра, следовательно, я уйду из колонии через несколько часов. А если поступит, я останусь здесь до решения Областного суда.

Лучше бы я жил себе и жил в этом странном мире монашеского аскетизма, повинуясь ритму трех больших молитв-проверок в сутки, обезжиренный, мудрый, тайный осужденный Эдуард с впалыми щеками и копчеными ушами. Возможно, нет, я уверен, мне удалось бы однажды четко рассмотреть, кто летает в ядовитых облачках над промзоной на закате, кто, птеродактиль или Симон Маг. Мое нынешнее волнение унижает меня. Ведь на самом деле я ценю этот мир выше того мира, где окажусь, когда выйду. Мое волнение унижает меня. Оно меня унижает. Ведь на самом деле я мало пекусь о выходе отсюда. Ведь на самом деле я узнал их чистые лохмотья, этих ребят, я узнал их носы, затылки, прыщи и шеи. Их обувь, потрескавшуюся, их черные выгоревшие одежды узнал. Их морщины! Варавкин с негнущейся шеей, туфли на три размера больше ноги, стоит, не колышется. Варавкин сидит за совсем библейское преступление. Он и его товарищи съели козу. Они пили самогон, и у них кончилась еда, и в простоте душевной эти ребята, как в Библии, как на заре времен, как персонажи Питера Брейгеля-старшего, закололи козу, разделали и съели. Что может быть более простое и библейское? Коза — библейское животное. Варавкин — библейская фамилия. Разбойник Али-Паша прошел и осклабился мне. Последний месяц в Лефортово я сидел в камере с мытарем — молодым сборщиком налогов. «И разбойник, и мытарь, и блудница крикнут: «Вставай!»» Я стою!

Все элементы — простые, величественные и суровые — собраны здесь под небом и солнцем заволжских степей. Благоухают розы, едкий пот заключенных витает, то есть идет не струей, а как пар из чашки, клубами, и не в одну сторону, а как придется. Мы подвержены древнему наказанию, как тьмы и тьмы осужденных всех времен и народов, мы лишены свободы и плотски унижены. Некоторые из нас могут быть убиты, если возникнет необходимость, если прикажут… Вот Руслан-чеченец подрагивает слева от меня, у него дергается угол рта. Он видел убийства, он рассмотрел их вблизи, как тогда с забора. Это Кир, это Камбиз, это времена Дария и Ксеркса, Ашшурбанипала. Разве не похож был покойный Хаттаб на военачальника с ассирийской стелы, держащего в руках отрубленные головы врагов? Похож, не то слово — вылитый, точный.

Не копия, но оригинал.
Я царь земных царей
И вождь Ассаргадон
Владыки и вожди
Вам говорю я горе
Когда я принял власть
На нас восстал Сидон
Сидон я ниспроверг
И камни бросил в море

…Я узнал их чистые лохмотья, этих ребят, их обезжиренные лица, носы, затылки, прыщи и шеи. Все мы совершили библейские преступления…

* * *

Вечер проходит замедленно. Сидим, передаем друг другу чашки с чаем. Сразу две, потому что нас много. Потом даже третью пускаем в ход. Не чефир, чтоб не загнать сердце (чая у нас, впрочем, достаточно), но «купец», то есть достаточно крепкий такой раствор. Конфеты и даже сухая вобла на клеенке стола. В углу Антон, Али-Паша рядом, Юрка, Мишка, Витя Галецкий. Рядом что-то ест Барс, он только что встал, он же ночной дежурный. Никаких наказов, никаких упоминаний о моем освобождении, разговор как всегда, но такая тайная вечеря. И из ящиков музыкальной установки наше модное «Не пожелаю и врагу пятнадцать строгого режима…»

* * *

Ночью, встав отлить, поражен звуками спалки. Стоны, хрипы, всхлипы, тихие крики какие-то. Прохожу через дверь спалки (со стеклом), и в коридоре за столом сидит Барс, читает. Он даже не подымает головы, только глазами мелькнул. А может, ему не нужны и глаза. За столько лет ночных дежурств он воспринимает каждого из нас на звук, у каждого есть его звуковой портрет, манера открывать и закрывать две двери: одну из спалки в коридор, другую в туалет… В туалете журчит вода, словно на том свете качается в углу фигура осужденного… Отлив, споласкиваю руки, пью воду из струи. Иду обратно. Барс, дежурный ночи, все так же сидит, из-за его спины в открытую дверь дует ветром и слышен шум дождя. «Дождь?» — спрашиваю я, не замедляя шагов. «Дождь», — отвечает он. Я ложусь в свою койку, металлический гамак на самом деле, до такой степени растянута ее пружинная сетка, чуть не достает до полу. Рядом, накрытый серым одеялом с головой, молчаливо лежит Варавкин.