Варя не стала колебаться и расспрашивать, как обычно это делают нерешительные люди: «А где? А что? А как?» Другие, боясь прогадать, все еще выбирали жилье, мучились сомнениями, а Варино звено уже располагалось в пятистенке Климановых.

— Набивать сенники!

— Стелить постели!

— Готовить мыло, белье! Живо!

И вот уже несется команда:

— По-стро-ить-ся!

Не желая в первый же день ударить в грязь лицом перед местными жителями, вожатая построила звено и повела на Оку отмывать усталость и дорожную пыль. Чистенькие, причесанные, они сидели после купанья вот за этим выскобленным, добела отмытым столом, на этих лавках.

Им нравились эти широченные лавки, бревенчатые стены с пазами, коричневые с цветочками деревянные ложки, глиняные миски, в которых дышали паром — только из печки — аппетитные кислые щи! Им нравилось, что их вожатая Варя с первого часа, нет — получаса, нет — первых минут так душевно и страстно подружилась с привольновской комсомолкой Клавдией Климановой, что всем им, эвакуированным из Москвы пионерам, о которых их матери проплакали, наверно, сегодня ночь напролет, стало хорошо в Привольном. Несиротливо.

— Марш, марш, писать письма домой! — скомандовала после обеда вожатая.

И, кажется, все ее пионеры, как один, написали в первом письме:

«Дорогая мама! Я здесь живу хорошо…»

Это была дружба двух мечтательных, некорыстных сердец. У обеих остались в школах привязанности. Но то было другое. То было обыкновенным. Сейчас все необыкновенно!

Они говорили, говорили, говорили. Это была удивительно разговорчивая дружба!

Разумеется, у них была тьма дел и работы. У Клавдии — в колхозе. У Вари — со своим звеном. Варя полновластно управляла своими восемью пионерами. Она заменяла им мать и отца. Была для них всем. Водила их на колхозное поле полоть свеклу, окучивать картофель или в лес собирать для сдачи в аптеку шиповник. Следила, чтобы они были сыты, обуты, одеты, не утонули в Оке, не завшивели.

Клавдия помогала Варе обстирывать и вычесывать ребят. Варя тоже чем могла помогала Клавдии.

Но главным в их дружбе было открывание сердца! Они говорили обо всем. О прошлом. Прошлое — то, что до войны. Каким счастливым и беспечным было их прошлое, а они и не замечали!

Они говорили о книгах, кино и о том, кто из мальчишек им нравится. А что такое любовь? А что важнее всего в человеке? А что такое благородство и честь? О том, что подлых гадов фашистов к зиме разобьют, вот увидишь! Что после войны ты, Клавдия, поступишь в Москве в Тимирязевку и будешь жить у нас, возле Покровских ворот.

Они говорили о Записках, которые Варя привезла из Москвы. Тетрадь в красном сафьяновом переплете (теперь таких тетрадей не водится), исписанная крупным ровненьким почерком. Ноябрь — декабрь 1877 года.

— Что тогда было в ноябре — декабре тысяча восемьсот семьдесят седьмого года?

— Русско-турецкая война. Наши освободили болгар от турецкого ига.

— А она? Ее тоже звали Варей?

— Да.

— А она что?

— Вот слушай.

Но сначала надо уложить ребят спать. Давно вечер. Вовсю светит луна, серебря привольновские сады, и луга, и Оку. Беззвучно, тихо. Будто не было на свете никаких бед и не будет…

— Приказываю спать, — сказала пионервожатая. — Пионеры, у меня дело. Личное. Даете слово?

— Даем.

И все на правый бочок. Ладошка под щеку. И на всех восьми сенниках, в полшаге один от другого, тишина. Так они слушались свою вожатую, просто завидно! Это не значит, что они всегда подчинялись ей, как заводные игрушечные солдатики. Всякое в интернатской жизни бывало! Но у Вариных пионеров обычай: дано слово — значит, дано.

Подруги сели на ступеньки крыльца. Круглая луна висела высоко в небе. Они читали Записки при лунном свете, как при фонаре.

«…Он уехал, и я поняла, что не могу розно с ним. Разве бывает иная любовь? Разве могу я оставить любимого одного, при исполнении опасного долга, а сама жить в безопасности, без цели, без смысла? Нет, нет! Мне пришлось много скрываться от домашних, пока втайне я получила необходимую практику. Пришлось снести гнев и угрозы отца, рыдания маменьки, изумление и отговоры знакомых. Все позади. Я сестра милосердия, еду волонтеркой в Болгарию…»

Несколько вечеров они при луне читали Записки. После этого они обе решили, что не хотят больше сидеть на крылечке, когда «там» война.

Но война была уже не «там». Война подступала все ближе к Привольному. По вечерам было слышно стрельбу. В небе до утра тлели зловещие зарева.

По Оке день и ночь шли суда, увозя из Москвы детей, заводское оборудование, библиотеки и музейные ценности. Прилетел самолет с черными крестами на крыльях и на виду Привольного разбомбил баржу с заводскими станками, расстрелял из пулеметов рабочих, пытавшихся спастись вплавь, с воем пронесся над крышами и исчез.

В октябре война подошла совсем близко. Октябрь наступил дождливый, холодный. Оказалось, для интернатской кухни нет дров. Не запасли. Печь топили сырым валежником, хлеб не выпекался. В ноле гнила под водой невыкопанная картошка. Крупу доедали. Скоро нечего будет варить.

Начальница интерната звонила из правления колхоза в Москву:

— На мне восемьдесят малышей! Вы нас бросили! Вы ответите!

Из Москвы велели уложить мешки и рюкзаки! И ждать.

Синие от холода, несытые, снова похожие на выпавших из гнезд птенцов, ребята жили кое-как, на рюкзаках. Каждый день могла прийти сверху баржа, увезти интернат на Каму. И могла не прийти.

— Пионервожатая, ты собиралась на фронт?

— Вот провожу их, тогда…

Пароходик с баржей подошел на рассвете. Был тоскливый рассвет. Сеял меленький дождик. Мутное небо низко повисло над Привольным, едва не цепляясь клоками облаков за верхушки деревьев. Мутный туман стлался по лугу. Ока скучно пузырилась от дождя, серая, хмурясь беспорядочной рябью.

В Привольном нет пристани. Пароходик кинул якорь, подгадав остановить баржу поближе к мосткам. С мостков перебросили на баржу доски.

Ребята шли один за другим, стараясь не наступать переднему на пятки, под конец, не выдерживая, два последних шага бегом. Как все спешили и стремились на эту черную, низко осевшую в воду баржу, будто домой! Все мечтали уехать, уехать! А где-то позади, где-то за горизонтом, погромыхивало, будто раскатывался и урчал дальний гром.

Оставалось пройти Вариному звену, когда доска сорвалась и мальчишка нырнул под мостки. Пионервожатая кинулась в воду. У берега неглубоко. По пояс. Мальчишку вытащили, по рукам передали на баржу. Наладили доску, и остальные семь Вариных пионеров осторожно, гуськом, прошли по доскам. Вожатая замыкала звено.

И пароходик потащил баржу вниз.

— Прощай, Привольное! Спасибо, Привольное! До свиданья, Привольное!

— Ладно, поезжайте. А мы уж как-нибудь со своими-то…

Дождик припустил, сек, как прутьями. Коченея под дождем, в мокрой до горла одежде, пионервожатая приложила трубкой ладони ко рту.

— Клавдия! Клавдия! Клавдия! — надрывно неслось по реке.

— Что? Что? Что? — кричала Клавдия. И вдруг поняла: Записки!

Вожатая забыла Записки! Они были завещанием отца! Совестью и честью семьи. Памятью о первой Варе…

Клавдия побежала домой. Клавдия умела бегать не хуже любого парня, только пятки сверкают да мелькает пестрый подол. Призы получала в школе по бегу!

Но была осень. Шел дождь. Ноги вязли в сыром, тяжелом песке… А если бы и не осень, не дождь?

Разве капитан остановил бы баржу, сколько ни маши Клавдия красной сафьяновой тетрадкой, как флагом, когда, задыхаясь, вернулась на берег, а баржа уплывала дальше, дальше?

Уже почти нельзя различить людей на далекой, далекой, далекой барже. Можно лишь угадать: вон пионервожатая Варя! Стоит на корме. Ветер рвет на ней платье. На ней мокрое платье. Ведь она кинулась в осеннюю воду!.. Пионервожатая Варя, что же ты стынешь в своем мокром платье? Тебе холодно. Что ты кричишь? Ты кричишь: