Это могло означать многое! В том числе, например, и то, что эта их прогулка — последняя, во всяком случае, за пределами реального.

И, может быть, только для того, чтобы в их памяти осталось яркое воспоминание, настояла она на том, чтобы под ручку прогуляться по Центральному парку, где было солнечно и чувствовалось последнее теплое дыхание осени?

Она принялась напевать с серьезным видом песню из того маленького бара. По-видимому, от этого им обоим пришла в голову одна и та же мысль, поскольку, когда начало смеркаться, свежеть, а тени за поворотами аллей стали густеть, они посмотрели друг на друга и как бы по безмолвному соглашению направились в сторону 6-й авеню.

Такси они не брали, а шли пешком. Можно сказать, что таков уж был их удел. Они не могли или не решались останавливаться. Большую часть тех часов, которые они провели вместе с тех пор, как познакомились — а им кажется, что это было очень давно, — они в основном шагали вот так по тротуарам сквозь толпу, не замечая ее.

Приближался момент, когда они так или иначе будут вынуждены остановиться, и оба, не сговариваясь, стремились оттянуть его как можно дальше.

— Послушай…

Ее охватывали иногда порывы наивной радости. Это происходило, когда она чувствовала, что судьба улыбается ей. Так было и сейчас, когда они входили в маленький бар, а на фонографе звучала их пластинка. Какой-то матрос сидел у стойки, опершись подбородком на руки, и глядел в пустоту с отрешенным видом.

Кэй сжала руку своего спутника, посмотрела с состраданием на человека, который выбрал для облегчения своей тоски ту же мелодию, что и они.

— Дай мне монетку, — прошептала она.

И снова поставила пластинку, потом второй и третий раз. Матрос обернулся и грустно улыбнулся ей. Потом залпом опустошил свой стакан и вышел — пошатываясь, задевая наличник двери.

— Бедняга!

Он даже почти не ревновал, разве что чуть-чуть. Ему захотелось с ней поговорить, он чувствовал, что эта потребность усиливается. Но не решался начать.

Может быть, она просто не хотела ему в этом помочь?

Кэй выпила, но он не стал на нее сердиться и чисто механически последовал ее примеру. Он испытывал и печаль, и счастье одновременно.

Чувства его настолько обострились, что на глаза набегали слезы, достаточно было ему услышать их песню или бросить взгляд на бар, слабо освещенный приглушенным светом.

Что они еще делали в этот вечер? Ходили, долго ходили, смешиваясь с толпой на Бродвее, забредали в разные бары, но не могли нигде найти той уютной атмосферы, которая была в их любимом уголке.

Они входили, заказывали виски. Кэй непременно закуривала сигарету, потом трогала его за локоть и шепотом говорила:

— Посмотри.

Обычно она указывала на какую-нибудь печальную пару, погруженную в свои невеселые мысли, или на женщину, которая напивалась в одиночку.

Ее как будто притягивали беды других людей. Казалось, она присматривается, чтобы выбрать ту, которая, вероятно, скоро станет и ее бедой.

— Ну, пойдем.

При этом слове они переглядывались и начинали улыбаться. Уж очень часто произносили его они, слишком часто для тех двух дней и ночей, которые прожили вместе!

— Ты не находишь, что это смешно?

Ему даже не нужно было спрашивать ее о том, что она считает смешным.

Они думали об одном и том же, о них двоих. Ведь, по сути, они так и не стали еще по-настоящему знакомыми. Чудом соединились в этом огромном городе и теперь вот цепляются друг за друга с отчаянья, как бы ощущая уже холод одиночества, которое их подстерегает.

На 24-й улице находилась китайская лавочка, где продавались миниатюрные черепахи — «черепахи-малютки», как гласила надпись.

— Купи мне, пожалуйста, одну.

Черепаху положили в маленькую картонную коробку, и Кэй бережно понесла ее, пытаясь при этом смеяться, но, конечно же, думала о том, что это был единственный залог их любви.

— Послушай, Кэй…

Она приложила палец к его губам.

— …я должен все же тебе сказать, что…

— Тсс! Пойдем лучше перекусим.

Они шли не спеша и на сей раз явно старались задержаться подольше на улице, ибо только здесь, в гуще толпы, чувствовали себя как дома.

Она ела, как и в первый вечер, с раздражающей медлительностью, которая, однако, не вызывала у него больше раздражения.

— Я столько хотела бы тебе рассказать! Видишь ли, я прекрасно понимаю, о чем ты думаешь. Но ты сильно заблуждаешься, мой Фрэнк!

Было уже, наверно, два часа ночи, может быть, чуть больше, а они все продолжали ходить, шли в обратном направлении по 5-й авеню, которую целиком уже дважды измерили шагами.

— Куда ты меня ведешь?

Но она тут же спохватилась:

— Впрочем, не говори ничего!

Он еще сам не знал, что собирается предпринять, чего именно хочет, и сердито смотрел прямо перед собой. Она шла рядом, терпеливо ожидая, пока он заговорит, впервые не прерывала затянувшегося молчания.

Постепенно их молчаливая прогулка по ночному городу перерастала в своеобразный торжественный свадебный марш. И они оба так остро это почувствовали, что невольно сильнее прижались друг к другу, и не как любовники, а как два человека, которые долго брели в безысходном одиночестве и вдруг неожиданно ощутили радость и теплоту живого человеческого контакта.

При этом они воспринимали себя не столько мужчиной и женщиной, сколько просто людьми, которые остро нуждаются один в другом.

Буквально шатаясь от усталости, они вышли на тихую и просторную Вашингтон-сквер. Комб чувствовал, что его спутница наверняка удивилась и, вероятно, подумала, что он ведет ее к месту их встречи, к сосисочной, или же к дому Джесси, который она ему показала накануне.

Его губы застыли в невеселой усмешке, ибо он боялся, ужасно боялся того, что намеревался сделать.

Они ведь ни разу еще не сказали, что любят друг друга. Может быть, из-за суеверного страха, а может, их просто удерживало чувство целомудрия или стыда?

Комб узнал свою улицу, разглядел арку двора, из которой выскочил два дня назад, раздраженный шумными любовными утехами своего соседа.

Сегодня же он был настроен гораздо серьезнее и шел прямо, не сворачивая, сознавая важность того, что делает.