Когда Виктор Степанович вернулся домой, обеих дочерей ещё не было. Они веселились на школьном вечере.
— Сейчас разогрею ужин, — сказала Маша, откладывая в сторону свое шитьё.
И снова, как там, в зале горкома, Дубравину стало обидно за Машу. Он усадил её на диван и стал рассказывать о совещании. Она слушала молча. На лице её была радость. Когда Виктор Степанович окончил, она попросила, чтобы он ещё раз и со всеми подробностями и не торопясь пересказал, как он шёл на сцену, и как весь зал аплодировал ему, и кто из знакомых там был.
— Ну что ты, Машенька!.. — взмолился он вставая. — Вот поставь куда-нибудь. — И он достал из кармана свою покупку.
— Что это? — поднялась и она.
— Да так, безделушка, — небрежно ответил Виктор Степанович.
— Ничего не понимаю. В куклы у нас уже некому играть, да и где ты её взял, не на активе же?
— На активе, — сказал он, словно оправдываясь. Для тебя купил… Ничего подходящего не было, понимаешь…
— Для меня?.. Ты там подумал обо мне, да? — Лицо у неё стало очень серьёзным, озабоченным.
— Ну да, вот видишь… совсем безделушка… пятнадцать копеек стоит… просто так… — Он говорил и видел, что Маша сейчас заплачет, и не знал, что ещё сказать.
И она действительно расплакалась и, не выпуская из рук куколки, обняла его, а он не стал успокаивать её или задавать вопросы, а только гладил её волосы.
Потом она поставила куколку на комод, на самое видное место, и сказала:
— Будем ужинать. Сейчас девочки придут. Она вышла в другую комнату и вернулась с чистой скатертью и в другом платье и начала накрывать на стол не в кухне, как обычно, а в большой комнате. Она то и дело поглядывала на комод, а когда выходила, на куколку смотрел Виктор. Он неожиданно заметил, что у куколки вовсе не обиженный, а просто удивленный вид и совсем не хочется ей плакать, а складки у губ потому, что она сейчас улыбнется. И как только ему могло померещиться, будто она обижена…
На следующий день Костя Громак узнал всё, что говорил секретарь горкома. С тех пор Громак и стал придираться к Дубравину. Делал он это очень умно и не грубо. Он был находчив и остроумен и умел безобидными, на первый взгляд, шуточками высмеять человека. Виктору Степановичу трудно было сладить с Громаком, и он начал просто избегать его. Но тот не сдавался. Стоило Дубравину выступить на собрании, как Громак находил повод, чтобы свести это выступление на нет. Когда обсуждался поступок машиниста Гарченко, вывесившего на своем паровозе лозунг, и Виктор Степанович предложил не наказывать его, все знали, что Громак потребует сурового наказания. Так оно оказалось и в действительности.
Громак говорил очень красиво и остроумно, решительно осуждая анархию, которая до добра не доведёт. Он сослался на собственный пример, когда получил строгое предупреждение за незаконные сигналы на разъезде Бантик. И выразил удивление, как мог столь авторитетный и всегда точный в своих действиях старший машинист Дубравин поддержать такую партизанщину, и предложил объявить Гарченко выговор.
Выступление не понравилось. Сам Громак недавно был понижен в должности за лихачество, едва не приведшее к аварии. Не понравилось и потому, что машинисты его не любили. И все дружно проголосовали за предложение Дубравина.
Виктор Степанович отправился домой отдохнуть, не дожидаясь конца совещания: ночью предстояло вести экспресс. По дороге он встретил своего соседа, слесаря Алексея Ивановича, который ставил клапан на его паровозе.
Закончив трудовой день, слесарь убрал инструмент, закрыл верстак, дважды повернув ключ, — хорошо ли заперлось? Тщательно умылся, насухо вытерся, аккуратно сложил и спрятал полотенце. Он всё делал обстоятельно и аккуратно. Он хороший хозяин. Это видно, как только подойдешь к его домику. Беленький, чистенький, утопающий в яблонях и вишнёвых деревьях. Ровный, по линеечке, забор, любовно разделанные грядки, дорожки. В заднем флигельке кудахчет, блеет, хрюкает живность.
Дом слесаря стоит тысячу двести рублей. Государство предоставило ему эту сумму в долг без процентов на десять лет и само построило домик. Заработки у Алексея Ивановича хорошие. Картофель, овощи, фрукты покупать не надо. Да и окорока не в магазине берёт. Все своё. А молочка даже излишки, приходится продавать. Алексей Иванович понимает, что государству надо идти навстречу, и он аккуратно выплачивает деньги за дом — десять рублей в месяц.
По соседству точно такой же домик машиниста Дубравина. Но у него нет флигелька с живностью. Правда, он досрочно, на четыре года раньше, чем положено по закону, выплатил государству стоимость домика: как-то не по себе человеку, когда долг висит.
Соседи часто встречаются.
— В поездку, Виктор Степанович? — ласково спросит слесарь, завидев машиниста с сундучком.
— В поездку, Алексей Иванович, — ответит Дубравин.
— Ну, с богом, — пожелает на прощание слесарь.
…Ночью Дубравина вызвали в очередной рейс, под поезд Одесса — Москва. Машину, как всегда, осматривал придирчиво, выстукивая каждый болтик. Только в котёл не влезешь и не отвернёшь ни одной детали, которая сообщается с ним. Это уж на совести слесарей. Не зря ответственную работу поручают только аккуратным людям, таким, как Алексей Иванович.
— Поднимай парок, — сказал Дубравин помощнику, — скоро под поезд.
С помощником этим Дубравин едет впервые, но не беспокоится за него. Человек опытный. Это даже не помощник, а машинист. За нарушение правил технической эксплуатации он снят на три месяца в помощники.
В ЭКСПРЕССЕ ОДЕССА — МОСКВА
…Мы с Андреем вышли на пустынный ночной перрон, продолжал свой рассказ Жиздров. Паровоз отцепили, к поезду подъехал локомотив Дубравина.
— Салют начальству! — весело закричал он из окна, ещё издали узнав меня.
Опробовав тормоза, Дубравин спустился к нам. Это был всё тот же весельчак и острослов, каким я знал его много лет. Я познакомил с ним Андрея. Но поговорить нам не удалось — стоянка была короткая, и Дубравин поспешил к машине.
— Прокачу с ветерком, по знакомству, — рассмеялся на прощание Виктор Степанович.
Мы вернулись в вагон. Идти в купе Андрей не хотел. Я понимал его: до станции Матово оставалось не больше часа езды.
В коридоре было пусто и тихо. Угомонились даже преферансисты из соседнего купе, которые «работали» целый день. Табачный дым окутывал четырёх игроков и двух болельщиков, но никто не обращал на это внимания. Один из игравших, похожий на плакатного лесоруба, без конца повторял: «Жми, дави, деревня близко». Что это означало, трудно было понять. То ли он поторапливал партнёров, то ли призывал бить карту, но каждый раз громко и добродушно смеялся своей остроте. Играл он плохо, часто рисковал и проигрывал, но, казалось, приходил ещё в лучшее настроение. «Вот это влип, — восторгался он от собственной неудачи. — Ну, жми, дави, деревня близко».
Рядом с ним чернявый юноша, суетясь и нервничая, поучал остальных, щеголяя преферансной терминологией, по-петушиному напускаясь на каждого, кто, по его мнению, допускал ошибку.
Как только на чемодане, заменявшем стол, появлялся туз, третий партнер, капитан танковых войск, неизменно отмечал: «Туз и в Африке — туз». Он же монотонно подсчитывал: «Три козыря вышло… Пять козырей вышло…» И только четвёртый игрок, сухонький старичок со слуховым аппаратом, действовал молча и сосредоточенно, полный сознания важности выполняемого дела.
Болельщики, получившие последнее предупреждение чернявого юноши («Ещё слово, и я выставлю вас из купе»), точно немые, издавая нечленораздельные звуки, тыкали пальцами в карты игроков, не в силах сдержаться, чтобы не дать совета.
Два купе занимали спортсмены-легкоатлеты. Они ехали не то на соревнования, не то на совещание в Москву. Из-за дверей купе слышался смех и громкий говор, но, когда они появлялись в коридоре, мы в полной мере чувствовали, как велико их превосходство над нами, не спортсменами. Чувство собственного достоинства не покидало их. Они словно были одни в вагоне: никого не замечали, ни с кем не разговаривали, и вид у них был серьёзный, деловой. На больших стоянках они соскакивали на противоположную от перрона сторону и бегали взад-вперёд от паровоза до хвостового вагона, и лица у них становились ещё более ответственными.