— О, как я вам обязан, Арамис! — вскричал д'Артаньян. — Дорогая Констанция! Наконец-то я имею о ней сведения! Она жива, она за монастырской оградой, вне опасности, она в Стене! Как вы полагаете, Атос, где это?
— В Лотарингии, в нескольких лье от границы Эльзаса. Мы можем прокатиться в ту сторону, как только кончится осада.
— И, надо надеяться, этого недолго ждать, — вставил Портос. — Сегодня утром повесили одного шпиона, который показал, что ларошельцы уже питаются кожей своих сапог. Если предположить, что, съев кожу, они примутся за подметки, то я уж не знаю, что им после этого останется… разве только пожирать друг друга.
— Бедные глупцы! — заметил Атос, осушая стакан превосходного бордоского вина, которое хотя и не пользовалось в то время такой доброй славой, как теперь, но заслуживало ее не меньше нынешнего. — Бедные глупцы! Как будто католичество не самое удобное и не самое приятное из всех вероисповеданий!.. А все-таки, — заключил он, допив вино и прищелкнув языком, — они молодцы… Но что вы, черт возьми, делаете, Арамис? — продолжал он. — Вы прячете в карман это письмо?
— Да, — поддержал его д'Артаньян, — Атос прав: его надо сжечь. Впрочем, кто знает… может быть, кардинал обладает секретом вопрошать пепел?
— Уж наверное обладает, — сказал Атос.
— Что же вы хотите сделать с этим письмом? — спросил Портос.
— Подите сюда, Гримо, — приказал Атос.
Гримо встал и повиновался.
— В наказание за то, что вы заговорили без позволения, друг мой, вы съедите этот клочок бумаги. Затем, в награду за услугу, которую вы нам окажете, вы выпьете этот стакан вина. Вот вам сначала письмо, разжуйте его хорошенько.
Гримо улыбнулся и, устремив глаза на стакан, который Атос наполнил до краев, прожевал бумагу и проглотил ее.
— Браво! Молодец, Гримо! — похвалил его Атос. — А теперь берите стакан… Хорошо, можете не благодарить.
Гримо безмолвно выпил стакан бордоского, но глаза его, поднятые к небу, говорили в продолжение этого приятного занятия очень выразительным, хоть и немым языком.
— Ну, теперь, — сказал Атос, — если только кардиналу не придет в голову хитроумная мысль распороть Гримо живот, я думаю, что мы можем быть более или менее спокойны…
Тем временем его высокопреосвященство продолжал свою меланхолическую прогулку и бормотал себе в усы:
— Положительно необходимо, чтобы эта четверка друзей перешла ко мне на службу!
XXII
ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ЗАКЛЮЧЕНИЯ
Вернемся к миледи, которую мы, бросив взгляд на берега Франции, на миг потеряли из виду.
Мы застанем ее в том же отчаянном положении, в каком ее покинули, — погруженной в бездну мрачных размышлений, в кромешный ад, у врат которого она оставила почти всякую надежду: впервые она сомневается, впервые страшится.
Дважды счастье изменило ей, дважды ее разгадали и предали, и в обоих случаях виновником ее неудачи был злой дух, должно быть ниспосланный всевышним, чтобы одолеть ее: д'Артаньян победил ее — ее, эту непобедимую злую силу.
Он насмеялся над ее любовью, унизил ее гордость, обманул ее честолюбивые замыслы и вот теперь губит ее счастье, посягает на свободу и даже угрожает жизни. Более того: он приподнял уголок ее маски, той эгиды, которой она обычно прикрывалась и которая делала ее такой сильной.
Д'Артаньян отвратил от Бекингэма — а его она ненавидит, как ненавидит все, что прежде любила, — бурю, которой грозил ему Ришелье, угрожая королеве. Д'Артаньян выдал себя за де Варда, к которому она на миг воспылала страстью тигрицы, неукротимой, как вообще страсть женщин такого склада. Д'Артаньяну известна ее страшная тайна, и она поклялась, что тот, кто узнает эту тайну, поплатится жизнью. И, наконец, в ту минуту, когда ей удалось получить охранный лист, с помощью которого она собиралась отомстить своему врагу, этот охранный лист вырывают у нее из рук. И все тот же д'Артаньян держит ее в заточении и ушлет в какой-нибудь гнусный Ботанибей, на какой-нибудь мерзкий Тайберн Индийского океана…
Сомнения нет, все это случилось с ней по милости д'Артаньяна, — кто другой мог покрыть ее таким позором! Только он мог сообщить лорду Винтеру все эти страшные тайны, которые он роковым образом открыл одну за другой. Он знает ее деверя и, должно быть, написал ему.
Какая ненависть клокочет в ней!
Она сидит неподвижно, уставив горящий взор в глубину пустынной комнаты; глухие стоны порой вырываются вместе с дыханием из ее груди и согласно вторят шуму волн, которые вздымаются, рокочут и с ревом, как вечное и бессильное отчаяние, разбиваются о скалы, на которых воздвигнут этот мрачный и горделивый замок.
Какие превосходные планы мести, теряющиеся в дали будущего, замышляет против г-жи Бонасье, против Бекингэма и в особенности против д'Артаньяна ее ум, озаряемый вспышками бурного гнева!
Да, но, чтобы мстить, надо быть свободной, а чтобы стать свободной, когда находишься в заточении, надо проломить стену, распилить решетки, разобрать пол. Подобные предприятия может довести до конца терпеливый и сильный мужчина, но женщина, да еще в состоянии лихорадочного возбуждения, обречена на неудачу. К тому же для всего этого нужно иметь время — месяцы, годы, а у нее… у нее впереди десять или двенадцать дней, как сказал ей лорд Винтер, ее грозный брат и тюремщик.
И все-таки, будь она мужчиной, она предприняла бы эту попытку и, возможно, добилась бы успеха. Зачем небо совершило такую ошибку, вложив мужественную душу в хрупкое, изнеженное тело!
Итак, первые минуты заточения были ужасны: миледи не могла побороть судорожных движений ярости, женская слабость отдала дань природе. Но мало-помалу она обуздала порывы безумного гнева, нервная дрожь, сотрясавшая ее тело, прекратилась, она свернулась клубком и стала собираться с силами, как усталая змея, которая отдыхает.
— Ну полно, полно же! Я с ума сошла, что впала в такое исступление, — сказала она, смотрясь в зеркало, отразившее ее огненный взгляд, который, казалось, вопрошал ее самое. — Не надо неистовствовать: неистовство — признак слабости. К тому же это средство никогда не удавалось мне. Может быть, если бы я пустила в ход силу, имея дело с женщинами, мне посчастливилось бы, и я могла бы их победить. Но я веду борьбу с мужчинами, и для них я всего лишь слабая женщина. Будем бороться женским оружием: моя сила в моей слабости.
И, словно желая своими глазами убедиться в том, какие изменения она могла придать своему выразительному и подвижному лицу, миледи заставила его попеременно принимать все выражения, начиная от гнева, искажавшего ее черты, и кончая самой кроткой, самой нежной и обольстительной улыбкой. Затем ее искусные руки стали менять прическу, чтобы еще больше увеличить прелесть лица. Наконец, вполне удовлетворенная собой, она прошептала:
— Ничего еще не потеряно: я все так же красива.
Было около восьми часов вечера. Миледи заметила в комнате кровать; она подумала, что недолгий отдых освежит не только голову и мысли, но и цвет лица. Однако, прежде чем она легла спать, ей пришла еще более удачная мысль. Она слышала, как говорили об ужине. А она уже более часа находилась в этой комнате, и, наверное, ей вскоре должны были принести еду.
Пленница не хотела терять время и решила, что она в этот же вечер сделает попытку нащупать почву, занявшись изучением характера тех людей, которым было поручено стеречь ее.
Под дверью показался свет; он возвещал о приходе ее тюремщиков. Миледи, которая было встала, поспешно опять уселась в кресло; голова ее была откинута назад, красивые волосы распущены по плечам, грудь немного обнажилась под смятыми кружевами, одна рука покоилась на сердце, а другая свешивалась с кресла.
Загремели засовы, дверь заскрипела на петлях, и в комнате раздались шаги.
— Поставьте там этот стол, — сказал кто-то.
И миледи узнала голос Фельтона. Приказание было исполнено.
— Принесите свечи и смените часового, — продолжал Фельтон.