Кардинал, со своей стороны, в этом отношении не уступал королю. Увидев, какой грозной когортой избранных окружил себя Людовик XIII, этот второй или, правильнее, первый властитель Франции также пожелал иметь свою гвардию. Поэтому он обзавёлся собственными мушкетёрами, как Людовик XIII обзавёлся своими, и можно было наблюдать, как эти два властелина-соперника отбирали для себя во всех французских областях и даже в иностранных государствах людей, прославившихся своими ратными подвигами. Случалось нередко, что Ришелье и Людовик XIII по вечерам за партией в шахматы спорили о достоинствах своих воинов. Каждый из них хвалился выправкой и смелостью последних и, на словах осуждая стычки и дуэли, втихомолку подбивал своих телохранителей к дракам. Победа или поражение их мушкетёров доставляли им непомерную радость или подлинное огорчение. Так, по крайней мере, повествует в своих мемуарах человек, бывший участником большого числа этих побед и некоторых поражений.
Тревиль угадал слабую струнку своего повелителя и этому был обязан неизменным, длительным расположением короля, который не прославился постоянством в дружбе. Вызывающий вид, с которым он проводил парадным маршем своих мушкетёров перед кардиналом Арманом дю Плесси Ришелье, заставлял в гневе щетиниться седые усы его высокопреосвященства. Тревиль до тонкости владел искусством войны того времени, когда приходилось жить либо за счёт врага, либо за счёт своих соотечественников; солдаты его составляли легион сорвиголов, повиновавшихся только ему одному.
Небрежно одетые, подвыпившие, исцарапанные, мушкетёры короля или, вернее, мушкетёры г-на де Тревиля шатались по кабакам, по увеселительным местам и пирушкам, орали, покручивая усы, бряцая шпагами и с наслаждением задирая телохранителей кардинала, когда те встречались им на дороге. Затем из ножен с тысячью прибауток выхватывалась шпага. Случалось, их убивали, и они падали, убеждённые, что будут оплаканы и отомщены; чаще же случалось, что убивали они, уверенные, что им не дадут сгнить в тюрьме: г-н де Тревиль, разумеется, вызволит их. Эти люди на все голоса расхваливали г-на де Тревиля, которого обожали, и, хоть все они были отчаянные головы, трепетали перед ним, как школьники перед учителем, повиновались ему по первому слову и готовы были умереть, чтобы смыть с себя малейший его упрёк.
Г-н де Тревиль пользовался вначале этим мощным рычагом на пользу королю и его приверженцам, позже — на пользу себе и своим друзьям. Впрочем, ни из каких мемуаров того времени не явствует, чтобы даже враги, — а их было у него немало как среди владевших пером, так и среди владевших шпагой, — чтобы даже враги обвиняли этого достойного человека в том, будто он брал какую-либо мзду за помощь, оказываемую его верными солдатами. Владея способностью вести интригу не хуже искуснейших интриганов, он оставался честным человеком. Более того: несмотря на изнурительные походы, на все тяготы военной жизни, он был отчаянным искателем весёлых приключений, изощреннейшим дамским угодником, умевшим при случае щегольнуть изысканным мадригалом. О его победах над женщинами ходило столько же сплетен, сколько двадцатью годами раньше о сердечных делах Бассомпьера,[12] — а это кое-что значило. Капитан мушкетёров вызывал восхищение, страх и любовь, другими словами — достиг вершины счастья и удачи.
Людовик XIV поглотил все мелкие созвездия своего двора, затмив их своим ослепительным сиянием, тогда как отец его, солнце pluribus impar,[13] предоставлял каждому из своих любимцев, каждому из приближённых сиять собственным блеском. Кроме утреннего приёма у короля и у кардинала, в Париже происходило больше двухсот таких «утренних приёмов», пользовавшихся особым вниманием. Среди них утренний приём у де Тревиля собирал наибольшее число посетителей.
Двор его особняка, расположенного на улице Старой Голубятни, походил на лагерь уже с шести часов утра летом и с восьми часов зимой. Человек пятьдесят или шестьдесят мушкетёров, видимо сменявшихся время от времени, с тем, чтобы число их всегда оставалось внушительным, постоянно расхаживали по двору, вооружённые до зубов и готовые на всё. По лестнице, такой широкой, что современный строитель на занимаемом ею месте выстроил бы целый дом, сновали вверх и вниз просители, искавшие каких-нибудь милостей, приезжие из провинции дворяне, жаждущие зачисления в мушкетёры, и лакеи в разноцветных, шитых золотом ливреях, явившиеся сюда с посланиями от своих господ. В приёмной на длинных, расположенных вдоль стен скамьях сидели избранные, то есть те, кто был приглашён хозяином. С утра и до вечера в приёмной стоял несмолкаемый гул, в то время как де Тревиль в кабинете, прилегавшем к этой комнате, принимал гостей, выслушивал жалобы, отдавал приказания и, как король со своего балкона в Лувре, мог, подойдя к окну, произвести смотр своим людям и вооружению.
В тот день, когда д'Артаньян явился сюда впервые, круг собравшихся казался необычайно внушительным, особенно в глазах провинциала. Провинциал, правда, был гасконец, и его земляки в те времена пользовались славой людей, которых трудно чем-либо смутить. Пройдя через массивные ворота, обитые длинными гвоздями с квадратными шляпками, посетитель оказывался среди толпы вооружённых людей. Люди эти расхаживали по двору, перекликались, затевали то ссору, то игру. Чтобы пробить себе, путь сквозь эти бушующие людские волны, нужно было быть офицером, вельможей или хорошенькой женщиной.
Наш юноша с бьющимся сердцем прокладывал себе дорогу сквозь эту толкотню и давку, прижимая к худым ногам непомерно длинную шпагу, не отнимая руки от края широкополой шляпы и улыбаясь жалкой улыбкой провинциала, старающегося скрыть своё смущение. Миновав ту или иную группу посетителей, он вздыхал с некоторым облегчением, но ясно ощущал, что присутствующие оглядываются ему вслед, и впервые в жизни д'Артаньян, у которого до сих пор всегда было довольно хорошее мнение о своей особе, чувствовал себя неловким и смешным.
У самой лестницы положение стало ещё затруднительнее. На нижних ступеньках четверо мушкетёров забавлялись весёлой игрой, в то время как столпившиеся на площадке десять или двенадцать их приятелей ожидали своей очереди, чтобы принять участие в забаве. Один из четверых, стоя ступенькой выше прочих и обнажив шпагу, препятствовал или старался препятствовать остальным троим подняться по лестнице. Эти трое нападали на него, ловко орудуя шпагой.
Д'Артаньян сначала принял эти шпаги за фехтовальные рапиры, полагая, что остриё защищено. Но вскоре, по некоторым царапинам на лицах участников игры, понял, что клинки были самым тщательным образом отточены и заострены. При каждой новой царапине не только зрители, но и сами пострадавшие разражались бурным хохотом.
Мушкетёр, занимавший в эту минуту верхнюю ступеньку, блестяще отбивался от своих противников. Вокруг них собралась толпа. Условия игры заключались в том, что при первой же царапине раненый выходил из игры и его очередь на аудиенцию переходила к победителю. За какие-нибудь пять минут трое оказались задетыми: у одного была поцарапана рука, у другого — подбородок, у третьего — ухо, причём защищавший ступеньку не был задет ни разу. Такая ловкость, согласно условиям, вознаграждалась продвижением на три очереди.
Как ни трудно было удивить нашего молодого путешественника или, вернее, заставить его показать, что он удивлён, всё же эта игра поразила его. На его родине, в том краю, где кровь обычно так легко ударяет в голову, для вызова на дуэль всё же требовался хоть какой-нибудь повод. Гасконада четверых игроков показалась ему самой необычайной из всех, о которых ему когда-либо приходилось слышать даже в самой Гаскони. Ему почудилось, что он перенёсся в пресловутую страну великанов, куда впоследствии попал Гулливер и где натерпелся такого страху. А между тем до цели было ещё далеко: оставались верхняя площадка и приёмная.
На площадке уже не дрались — там сплетничали о женщинах, а в приёмной — о дворе короля. На площадке д'Артаньян покраснел, в приёмной затрепетал. Его живое и смелое воображение, делавшее его в Гаскони опасным для молоденьких горничных, а подчас и для их молодых хозяек, никогда, даже в горячечном бреду, не могло бы нарисовать ему и половины любовных прелестей и даже четверти любовных подвигов, служивших здесь темой разговора и приобретавших особую остроту от тех громких имён и сокровеннейших подробностей, которые при этом перечислялись. Но если на площадке был нанесён удар его добронравию, то в приёмной поколебалось его уважение к кардиналу. Здесь д'Артаньян, к своему великому удивлению, услышал, как критикуют политику, заставлявшую трепетать всю Европу; нападкам подвергалась здесь и личная жизнь кардинала, хотя за малейшую попытку проникнуть в неё, как знал д’Артаньян, пострадало столько могущественных и знатных вельмож. Этот великий человек, которого так глубоко чтил г-н д'Артаньян-отец, служил здесь посмешищем для мушкетёров г-на де Тревиля. Одни потешались над его кривыми ногами и сутулой спиной; кое-кто распевал песенки о его возлюбленной, мадам д’Эгильон, и о его племяннице, г-же де Комбалэ, а другие тут же сговаривались подшутить над пажами и телохранителями кардинала, — всё это представлялось д'Артаньяну немыслимым и диким.