-- Как не видать, родимый; вон эдаким мальчугой еще знал тебя! -- говорил Юшка, в умилении утирая глаза.
-- А где?
-- В Угличе, надежа государь; где же больше? С утра до вечера, почитай, играл ты там на царском дворе с жильцами; смотреть на вас с улицы никому ведь невозбранно. Сам-то я тоже тогда подростком еще был; так с теткой своей Анисьей единожды у Орины, кормилицы твоей, в гостях даже побывал, говорил с тобой, государь, а ты меня еще из собственных рук царских пряником печатным пожаловал. Аль не упомнишь?
-- Да, как будто было что-то такое...
-- И где же тебе, царскому сыну, всякого холопа в лицо помнить! А уж я то тебя, кормилец, с места признал. Хошь было тебе в ту пору много что шесть годков, а по росту, пожалуй, и того меньше, но в груди ты был что теперь широк, с лица был точно также темен, волосики на голове тоже щетинкой, да в личике те же бородавочки: одна вон на челе, другая под глазком. Господи, Господи! Благодарю Тебя! Внял Ты мольбе моей!
Широко осенив себя крестом, Юшка несколько раз стукнулся лбом об пол.
-- Ты сразу узнал меня, говоришь ты, -- в видимом возбуждении произнес царевич, -- но не было ли у меня еще особых примет?
-- Как же, государь, были: Орина нам тогда ж их показывала.
-- Какие же то были приметы?
Если уже до сих пор общее внимание присутствующих было сосредоточено на царевиче и Юшке, то теперь можно было расслышать полет мухи.
-- Да одна рученька у тебя была подлиннее другой.
Царевич молча протянул перед собой обе руки: правая рука его, точно, оказалась по меньшей мере на вершок длиннее левой.
-- И еще что же?
-- А на правой же ручке твоей, пониже локтя, было пятнышко родимое, якобы миндалина подгорелая.
Царевич засучил обшлаг правого рукава до локтя: на смуглой, мускулистой руке его, под самым изгибом локтя чернело в самом деле миндалевидное родимое пятно.
-- А-а-а! -- пронесся единодушный возглас удивления вокруг всего стола; если у кое-кого и была еще тень сомнения в подлинности царевича, то теперь и тень эта, казалось, должна была рассеяться.
-- Roma locuta -- causa finita! (Рим высказался -- дело кончено!) -- возгласил патер Сераковский, поднимая свой кубок. -- Vivat Demetrius Ioannis, monarchiae Moscoviticae dominus et rex!
-- Vivat! Vivat! -- восторженно подхватило все общество, и оживленный гул голосов слился со звоном чар и кубков.
Княжеский секретарь выбежал за дверь, и вслед затем со двора заревели одна за другою три бомбарды (большие пушки). Все мужчины по чинам подходили к будущему царю московскому и, поздравляя, чокались с ним. Никто не заметил, что двое, стоявшие только что около царевича, удалились на другой край столовой и вступили в тайный разговор.
Двое эти были Михайло и Юшка. Когда последний, чтобы дать место теснившимся к царевичу панам, отступил назад, то очутился лицом к лицу с великаном-гайдуком царевича.
-- Михайло! -- вырвалось у него. -- Из князи да в грязи, из грязи да в князи!
-- Молчи! Ни гу-гу! -- буркнул на него тот и оттащил его за руку в сторону. -- Ты меня знать не знаешь. Слышишь?
-- Слышу. Да на чужой рот ведь пуговицы не нашьешь. Чего мне молчать?
-- Полно зубоскалить. Выдашь ты меня, так и мне тоже никто молчать не велит. Назвался ты тут, я слышал, Юшкой?
-- Да, Юрием Петровским, и всякому тут ведомо, что я Юрий Петровский, никто иной. Сам канцлер литовский, Лев Сапега, уступил меня здешнему князю воеводе; и что князь меня тоже любит -- сам, чай, видел?
-- Будь так. А все же не Юрий ты и не Петровский, а просто Петруха, обокрал своего первого господина, боярского сына Михнова, и в лес от него бежал, к грабителям, подорожникам.
-- Где и встретился с тобой? -- нагло усмехнулся Юшка.
-- Не обо мне теперь речь! -- сухо оборвал его Михайло. -- Заговорю я -- так мне, пожалуй, все же более твоего веры дадут: я -- гайдук царевича. Стало быть, знай, молчи, и я промолчу.
-- Ин будь по твоему; чего мне болтать? Ловит волк -- ловят и волка. А того лучше, может, Михайлушко, коли работать нам, как летось, опять заодно с тобой...
-- Никакой работы у меня с твоей братьей доселе не было, да и быть не может!
-- Ишь, какой пышный! Чинить я тебе помехи не стану -- и ты же мне, чур, не препятствуй. Больше тебе ничего от меня не требуется?
-- Ничего... Постой! Скажи мне только еще про царевича: точно ли ты... Да нет, не нужно! -- сам себя перебил Михайло. -- Заруби себе на носу, что ты мне чужой! А чуть что -- неровен час -- шутить я, ты знаешь, не стану...
Он сжал руку Юшке с такой силой, что у того пальцы хрустнули.
-- Пошел!
Добродушные голубые глаза гайдука сверкнули так грозно, что Юшка, морщась от вынесенной боли, поторопился отойти. Михайло не подозревал, что нажил себе непримиримого врага, не слышал, как тот проворчал сквозь зубы:
-- Погоди, дьявол, -- ужо посчитаемся!
Когда Михайло последовал за царевичем Димитрием в отведенную последнему опочивальню, когда стал помогать ему разоблачаться, то не мог не заметить мечтательно счастливого выражения лица царевича, а затем уловил слышанную уже им давеча латинскую фразу, которую будто безотчетно прошептал теперь про себя царевич:
-- Vivat Demetrius, monarchiae Moscoviticae domenus et rex...
-- Что это значит, государь? -- спросил гайдук. -- Да здравствует Димитрий, господин и царь московский?
Димитрий поднял на вопрошающего задумчивый взор и счастливо улыбнулся.
-- Да, братец... Кабы знал ты, как я доволен нынешним днем-то! Скажи-ка, Михайло: хорошо ты помнишь свои детские годы?
Михайло удивленно уставился на царевича и слегка смутился.
-- Помню, государь, -- с запинкой промолвил он, -- но, не погневись, уволь меня пока рассказывать тебе...
-- Я спрашивал тебя вовсе не за тем, -- успокоил его Димитрий, -- я хотел лишь знать, так ли мало памятны другим их первые годы, как мне... Мальчиком ведь я хворал немочью падучей, -- пояснил он, -- а хворь эта, сказывают, отбивает память. Кое-что помнишь, да словно сквозь думан какой, сквозь сон; не ведаешь, точно ли оно так было, или же наслышался ты от других и сам потом уверовал. Вот потому-то я так благодарен этому самовидцу Юшке, что знал меня еще малым ребенком. Ведь он, кажись, честный малый, говорил по чистой совести? Он так рад был мне, так рад, -- прослезился даже; не правда ли?
Михайло был правдив, и на языке его уже вертелось предостережение царевичу: не давать большой веры Юшке. Но к чему бы это послужило? Сам царевич, конечно, не был обманщик, и ему, видно, так хотелось, чтобы показание Юшки еще более подтвердило его собственные показания. Гайдуку стало жаль своего господина, и язык у него не повернулся.
-- Правда, -- отвечал он.
-- А что ты скажешь, Михайло, про эту панну Марину? -- спросил вдруг Димитрий, и глаза его заискрились совсем особенным огнем.
-- Что я скажу, государь? Пригожица, чаровница, но...
-- Но что?
-- Но... полячка!
-- Что ж из того?
-- Привередница; как мысли ее вызнать? И не нашего закона.
-- Ну, закон законом, и коли на то уж пошло...
Спохватившись, что, пожалуй, сказал лишнее, царевич не договорил и махнул рукой гайдуку:
-- Ступай теперь, Михайло. Чай, шибко притомился тоже? Сон клонит? Я еще помолюсь Богу, а там один уже лягу.
И он опустился на колени перед образом Божьей Матери, подаренным ему князем Адамом Вишневецким и взятым им с собой в дорогу из Вишневца. С четверть часа еще после того Михайло мог слышать из соседнего покоя, как царевич истово молился: клал поклоны и призывал на себя благодать Божию.
Часть вторая
ТЕРНОВЫЙ ВЕНЕЦ
Глава четырнадцатая
ДЕНЬ ВИШНЕВЕЦКИХ
Опочивальня царевича помещалась около одной из угловых башен замка, и окна ее выходили на главный двор. Димитрий, как оказалось, был очень наблюдателен: когда он встал на другое утро, то, одеваясь, не отходил от открытого окна. Отрывочные замечания, которые делал он Михайле, свидетельствовали, что ничего из происходящего на дворе не ускользало от его внимания.