– Я не убегу, – сказал Равик, достал кредитку в двадцать франков и помахал ею.

– Понимаю. Задержимся на несколько минут.

Они доехали до ближайшего бистро. На тротуаре стояли столики. Было прохладно, хотя светило солнце.

– Что вы будете пить? – спросил Равик.

– «Амер Пикон». В это время дня ничего другого не пью.

– А я возьму большую рюмку коньяку. Без воды. Равик сидел за столиком, дыша полной грудью. Он был спокоен. Дышать свежим воздухом, как это много! На ветвях деревьев набухли коричне – вые блестящие почки. Пахло свежим хлебом и молодым вином. Кельнер принес рюмки.

– Где тут у вас телефон? – спросил Равик.

– Внутри, справа возле туалета.

– Но позвольте… – произнес полицейский.

Равик сунул ему в руку кредитку в двадцать франков.

– Я должен позвонить одной даме, неужели вы не понимаете? Никуда я не денусь. Хотите, пойдем вместе. Идемте.

Полицейский недолго колебался.

– Ладно, – сказал он и встал. – В конце концов человек есть человек.

– Жоан…

– Равик!.. Боже мой! Где ты?.. Тебя выпустили? Скажи, где ты находишься?..

– Я в бистро…

– Оставь свои шутки. Скажи правду, где ты.

– Я нахожусь в бистро.

– Но где, где? Значит, ты не в тюрьме? Где ты пропадал? Твой Морозов…

– Он сказал тебе правду.

– Он даже не сказал мне, куда тебя отправили. Иначе я бы тут же…

– Потому он и не сказал тебе всего. Так лучше.

– Почему ты звонишь из бистро? Почему не приехал ко мне?

– Я не могу приехать. У меня совсем нет времени. Еле уговорил полицейского забежать сюда на минутку. Жоан, не сегодня-завтра меня доставят к швейцарской границе и… – Равик посмотрел через стекло телефонной будки: полицейский, прислонившись к стойке, с кем-то разговаривал, – я сразу же вернусь оттуда. – Он выдержал паузу. – Жоан…

– Я еду к тебе. Немедленно. Скажи только – где ты?

– Не успеешь. До меня полчаса езды. А остались считанные минуты.

– Задержи полицейского! Дай ему денег! Я привезу с собой деньги!

– Нет, Жоан… Не надо… Так проще. Так лучше.

Он слышал в трубке ее дыхание.

– Ты не хочешь видеть меня?

Это было невыносимо. Не следовало звонить, подумал он. Разве можно что-нибудь объяснить, когда не смотришь друг другу в глаза?

– Я ничего так не хочу, как увидеть тебя, Жоан.

– Тогда приезжай! Приезжай вместе с полицейским!

– Это невозможно. Нам пора кончать разговор. Скажи лучше, что ты сейчас делаешь?

– Не понимаю. О чем ты спрашиваешь?

– Я разбудил тебя? Как ты одета?

– Я еще в постели. Очень поздно вернулась домой. Могу быстро одеться и сразу же приехать.

Поздно вернулась домой… Понятно! Все идет своим чередом, даже когда тебя сажают в тюрьму. Как скоро все забывается. Постель, сонная Жоан, волосы, буйно разметавшиеся по подушке, на стульях чулки, белье, вечернее платье – все это мелькает перед глазами… Запотевшее от дыхания стекло телефонной будки; где-то бесконечно далеко голова полицейского, плывущая, как рыба в аквариуме… Равик сделал над собой усилие.

– Мне пора кончать разговор, Жоан.

Он услышал ее срывающийся голос:

– Но ведь это невозможно. Ты не можешь уйти просто так, и я совсем не буду знать, где ты и что с тобой…

Выпрямилась в постели, отбросила подушку, в руке телефонная трубка, как оружие самозащиты и как враг… Ее плечи, ее глубокие, потемневшие от волнения глаза…

– Не на войну же я отправляюсь. Я должен съездить в Швейцарию и скоро вернусь. Вообрази, будто я деловой человек и хочу продать Лиге Наций крупную партию пулеметов.

– Когда ты вернешься, все начнется сначала.

Я умру от страха.

– Повтори еще раз, что ты сказала.

– Да, умру! – В ее голосе зазвучали гневные нотки. – Обо всем я узнаю последней. Вебер может тебя посещать – я не могу! Морозову ты звонил – мне нет. А теперь ты и вовсе уходишь…

– Боже мой, – сказал Равик. – Не будем ссориться, Жоан.

– Я и не думаю ссориться. Я лишь говорю то, что есть.

– Ладно. Мне пора кончать разговор. До свидания, Жоан.

– Равик! – крикнула она. – Равик!

– Что, Жоан?

– Возвращайся! Приезжай обратно! Я погибну без тебя!

– Я вернусь.

– Обещай… Обещай мне…

– До свидания, Жоан. Я скоро вернусь. Равик постоял с минуту в тесной и душной будке. Потом заметил, что все еще держит трубку в руке. Он открыл дверь. Полицейский взглянул на него.

– Поговорили? – спросил он с добродушной усмешкой.

– Да.

Они снова сели за столик. Равик допил свой коньяк. Не надо было звонить, подумал он. До этого я был спокоен. А теперь все во мне перевернулось. Да и что мог дать телефонный разговор? Ровным счетом ничего. Ни мне, ни Жоан. Его так и подмывало вернуться в будку, позвонить снова и сказать все, что он, собственно, хотел сказать. Объяснить, почему он не может увидеться с ней. Объяснить, что он не хочет показаться в таком виде, предстать перед ней в обличий грязного арестанта. Но он выкрутится и на этот раз, и все будет по-прежнему.

– Пожалуй, нам пора идти, – сказал полицейский.

– Пошли…

Равик подозвал кельнера.

– Дайте мне две бутылки коньяку, газеты, какие у вас есть, и десять пачек «Капорал». И принесите счет.

Он посмотрел на полицейского.

– Вы мне позволите взять все это в тюрьму?

– Человек есть человек, – ответил полицейский.

Кельнер принес коньяк и сигареты.

– Откупорьте, пожалуйста, – попросил Равик, аккуратно рассовывая пачки сигарет по карманам.

Бутылки он заткнул пробками так, чтобы их можно было открыть без штопора, и сунул во внутренний карман пальто.

– Ловко это у вас получается, – сказал полицейский.

– Привычка, как ни прискорбно. Скажи мне кто-нибудь в детстве, что на старости лет я буду снова играть в индейцев, – ни за что бы не поверил.

Поляк и писатель страшно обрадовались коньяку. Водопроводчик спиртного не признавал. Он пил только пиво и уверял, что лучшего, чем в Берлине, нигде не найти. Равик лежал на койке и читал газеты. Поляк не читал, он вообще не знал ни слова по-французски. Он курил и был счастлив. Ночью водопроводчик расплакался. Равик проснулся от сдавленных всхлипываний и лежал неподвижно, уставившись в маленькое оконце, за которым мерцало бледное небо. Он не мог уснуть даже после того, как водопроводчик утих. Слишком хорошо жил раньше, подумал он. Всего было вдоволь, теперь все исчезло, вот и тоскует.

XVIII

Равик возвращался с вокзала грязный и усталый. Тринадцать часов он провел в душном вагоне среди людей, от которых несло чесноком, среди охотников с собаками, женщин, державших на коленях корзины с курами и голубями… А до этого он находился три месяца на границе…

Вечерело… Какое-то странное поблескивание в сумерках привлекло его внимание. Ему показалось, что вокруг Рон Пуэн расставлены зеркала, улавливающие и отражающие скудный свет поздних майских сумерек.

Он остановился и вгляделся пристальнее. Это и в самом деле были зеркальные пирамиды. Длинной вереницей призраков тянулись они за клумбами тюльпанов.

– Что это такое? – спросил он садовника, разравнивавшего свежевскопанную клумбу.

– Зеркала, – ответил тот, не поднимая глаз.

– Сам вижу, что зеркала. Но до моего отъезда из Парижа я их не видел.

– Давно это было?

– Три месяца назад.

– Три месяца!.. Их поставили на прошлой неделе. По случаю приезда английского короля. Пусть себе глядится.

– Какая безвкусица, – сказал Равик.

– Согласен, – ответил садовник без всякого удивления.

Равик пошел дальше. Три месяца… три года… три дня… Что такое время? Все и ничто. Каштаны уже в цвету, а тогда на них не было ни листочка; Германия опять нарушила договоры и полностью оккупировала Чехословакию; эмигрант Иозеф Блюменталь в припадке истерического хохота застрелился перед дворцом Лиги Наций в Женеве; сам он за это время перенес воспаление легких, и болезнь все еще дает себя знать. Тогда он находился в Бель-форе и носил фамилию Гюнтер… И вот он снова в Париже, и вечер мягок, как грудь женщины, и кажется – иначе и не может быть. Все принимается со спокойствием обреченности – этим единственным оружием беспомощности. Небо всегда и везде остается одним и тем же, распростертое над убийством, ненавистью, самоотверженностью и лю – бовью, наступает весна, и деревья бездумно расцветают вновь, приходят и уходят сливово-синие сумерки, и нет им дела до паспортов, предательства, отчаяния и надежды. Как хорошо снова оказаться в Париже, не спеша идти по улице, окутанной серебристо-серым светом, ни о чем не думать… До чего он хорош, этот час, еще полный отсрочки, полный мягкой расплывчатости, и эта грань, где далекая печаль и блаженно-счастливое ощущение того, что ты еще просто жив, сливаются воедино, как небо и море на горизонте: первый час возвращения, когда ножи и стрелы еще не успели вонзиться в тебя… Это редкое чувство единения с природой, ее широкое дыхание, идущее далеко и издалека, это пока еще безотчетное скольжение вдоль дороги сердца, мимо тусклых огней фактов, мимо крестов, на которых распято прошлое, и колючих шипов будущего, цезура, безмолвное парение, короткая передышка, когда, весь открывшись жизни, ты замкнулся в самом себе… Слабый пульс вечности, подслушанный в самом быстротечном и преходящем…