О чем же он думал еще совсем недавно, когда проезжал здесь? Совсем недавно, несколько часов назад. С тех пор прошла целая вечность. Куда девалась стеклянная стена, словно отгородившая его от всего окружающего? Она исчезла, как исчезает туман под лучами восходящего солнца. Он снова видел детей, играющих перед домами, кошек и собак, дремлющих на солнце, лошадей на пастбище, а на лугу все так же стояла женщина с прищепками в руке и развешивала белье. Он смотрел – и острее, чем когда-либо, ощущал себя частью всего этого. Что-то мягкое и влажное таяло в нем, наполняя его жизнью. Выжженное поле зазеленело вновь, и что-то в нем медленно отступило назад. Утраченное равновесие восстанавливалось.

Равик неподвижно сидел за рулем; он не решался пошевельнуться, боясь вспугнуть возникшее чувство. А оно росло и росло, оно словно искрилось и играло в душе; он сидел тихо, еще не осознав происходящего во всей его полноте, но уже ощущая и зная – избавление пришло. Он думал, что тень Хааке будет неотступно преследовать его. Но рядом с ним как бы сидела только его собственная жизнь, она вернулась и глядела на него. Долгие годы ему все мерещились широко раскрытые глаза Сибиллы. Безмолвно и неумолимо они обвиняли и требовали. Теперь они закрылись, горестные складки в углах рта разгладились, руки, простертые в ужасе, наконец опустились. Смерть Хааке сорвала застывшую маску смерти с лица Сибиллы – на мгновение оно ожило и затем стало расплываться. Теперь Сибилла обретет покой, теперь ее образ уйдет в прошлое и никогда больше не вернется. Тополя и липы бережно примут и похоронят ее… А вокруг все еще лето и жужжание пчел… И какая-то прозрачная, не изведанная им доселе усталость – словно он не спал много ночей подряд и теперь будет спать очень долго или никогда уже не уснет…

Равик поставил «тальбо» на улице Понселе. Он заглушил мотор, вышел из машины и только тогда по-настоящему почувствовал, до чего он устал. Это была уже не та расслабленная усталость, которую он ощущал во время поездки, а какое-то тупое и непреодолимое желание спать, спать – и больше ничего. Едва передвигая ноги, он направился в «Энтернасьональ». Солнце немилосердно палило, голова налилась свинцом. Неожиданно Равик вспомнил, что еще не сдал свой номер в отеле «Принц Уэльский». Он был так утомлен, что с минуту раздумывал – не сделать ли это позже. Затем, пересилив себя, взял такси и поехал в «Принц Уэльский». Уплатив по счету, он едва не забыл сказать, чтобы ему вынесли чемодан.

Равик ждал в прохладном холле. Справа, у стойки бара, сидели несколько человек и пили «мартини». Дожидаясь носильщика, он едва не заснул. Дав ему на чай, он вышел и сел в такси.

– К Восточному вокзалу, – произнес он нарочито громко, чтобы это было слышно швейцару и носильщику.

На углу улицы де ля Боэти он попросил остановиться.

– Я ошибся на целый час, – сказал он шоферу. – Мне еще рано на вокзал. Остановитесь у того бистро. Он расплатился, взял чемодан и сделал несколько шагов в сторону бистро. Затем обернулся и посмотрел вслед такси. Оно скрылось из виду. Остановив другую машину, он поехал в «Энтернасьональ».

В холле не было никого, если не считать спящего мальчишки, помощника портье. Двенадцать часов дня. Хозяйка, очевидно, в столовой. Равик поднялся с чемоданом к себе в номер, разделся и встал под душ. Мылся он долго и тщательно. Потом обтер все тело спиртом. Это его освежило. Он вынул вещи из чемодана и задвинул его под кровать. Сменив белье и надев другой костюм, он спустился вниз к Морозову.

– А я только-только собирался к тебе, – сказал Морозов. – Сегодня я свободен. Можем вместе пойти в отель «Принц Уэльский»…

Он умолк и внимательно посмотрел на Равика.

– Уже незачем, – ответил Равик.

Морозов вопросительно глядел на него.

– Все кончено, – сказал Равик. – Сегодня утром. Не спрашивай ни о чем. Страшно хочу спать.

– Тебе еще нужно что-нибудь?

– Ничего. Все кончено. Мне повезло.

– Где машина?

– На улице Понселе. С ней все в порядке.

– Больше ничего не надо делать?

– Ничего. У меня вдруг ужасно разболелась голова. Хочу спать. Попозже спущусь к тебе.

– Ладно. Но, может быть, все-таки надо еще что-нибудь сделать?

– Нет, – сказал Равик. – Больше ничего. Все было очень просто.

– Ты ни о чем не забыл?

– Нет. Как будто не забыл. Только теперь я не могу об этом рассказывать. Надо сначала выспаться. Расскажу потом. Ты будешь у себя?

– Конечно, – сказал Морозов.

– Хорошо. Я зайду к тебе.

Равик вернулся в свою комнату. У него сильно разболелась голова. Он постоял немного у окна. Этажом ниже белели лилии эмигранта Визенхофа. Напротив высилась серая стена с пустыми окнами. Кончено! Он поступил правильно, так оно и должно было быть. Теперь всему этому конец. Но что же дальше? Этого он себе не представлял. Его ничто больше не ждет. Завтра – слово, лишенное всякого смысла. Нынешний день – последний.

Он разделся и снова вымылся. Долго держал руки в спирту и дал им просохнуть на воздухе. Кожа на суставах пальцев стянулась. Голова отяжелела, и мозг словно перекатывался в черепной коробке. Равик достал шприц и простерилизовал его в маленьком электрическом кипятильнике, стоявшем на подоконнике. Вода клокотала несколько минут. Это напомнило ему ручей. Только ручей. Открыв две ампулы, он втянул в шприц прозрачную, как вода, жидкость, сделал себе укол и лег на кровать. Полежав немного, он взял свой старый халат и укрылся им. У него было такое ощущение, словно ему двенадцать лет и он устал и одинок тем особенным одиночеством, которое присуще годам роста и молодости.

Он проснулся, когда уже смеркалось. Над крышами домов розовела вечерняя заря. Снизу доносились голоса Визенхофа и Рут Гольдберг. Он не мог разобрать, о чем они говорили, да и не особенно прислушивался. Подобно человеку, случайно заснувшему среди дня и проспавшему до самого вечера, он чувствовал себя совершенно выбитым из колеи и вполне созревшим для мгновенного, бессмысленного самоубийства. Если бы я мог сейчас оперировать, подумал он. Какого-нибудь тяжелого, почти безнадежного пациента. Он вспомнил, что весь день ничего не ел, и внезапно почувствовал страшный голод. Головная боль прошла. Он оделся и спустился к Морозову.

Морозов в рубашке с закатанными рукавами сидел за столом и решал шахматную задачу. Комната была почти пустой. На одной стене висела ливрея. В углу – икона с лампадкой. В другом углу стоял столик с самоваром. В третьем

– роскошный холодильник, гордость Морозова. В нем он выстуживал водку, пиво и разную снедь. На полу перед кроватью лежал турецкий коврик. Морозов безмолвно поднялся, достал две рюмки и бутылку водки. Он налил рюмки дополна.

– «Зубровка», – сказал он.

Равик присел к столу.

– Пить ничего не хочу, Борис. Но я чертовски голоден.

– Ладно. Пойдем ужинать. А пока что… – Морозов достал из холодильника ржаной русский хлеб, огурцы, масло и баночку икры. – Замори червячка. Икра – подарок шеф-повара «Шехерезады». В знак особого расположения.

– Борис, – сказал Равик, – не будем ломать комедию. Я встретил его перед «Озирисом», убил в Булонском лесу и закопал в Сен-Жермене.

– Тебя кто-нибудь видел?

– Нет. Возле «Озириса» никого не было.

– А где-нибудь еще?

– В Булонском лесу какой-то человек прошел по лужайке. Но все уже было кончено. Он лежал в машине. Снаружи можно было видеть только меня и машину. Меня рвало. Ничего особенного, могло стошнить после выпивки.

– Что ты сделал с его вещами?

– Закопал. Монограммы и этикетки срезал и сжег вместе с документами. У меня остались только деньги и багажная квитанция. Он еще вчера выписался из отеля и собирался уехать сегодня утром.

– Черт возьми! Действительно повезло! Остались следы крови?

– Никаких. Крови почти не было. В «Принце Уэльском» я уже рассчитался. Чемодан привез сюда. Люди, с которыми Хааке был связан в Париже, скорее всего подумают, что он уехал. Если забрать багаж, от него не останется и следа.