Морозов ничего не ответил.
– Больше бежать некуда, старина, – сказал Равик. – Возможность бежать рано или поздно кончается.
– Ты, конечно, знаешь, что тебя ждет, если начнется война?
– Еще бы. Французский концлагерь. Он, безусловно, будет довольно скверным – ведь ничего не подготовлено.
– А дальше что?
Равик пожал плечами.
– Стоит ли заглядывать так далеко вперед?
– Хорошо. А подумал ли ты, что случится, когда заварится вся эта каша, а ты будешь сидеть в концлагере? Чего доброго, попадешь в лапы немцам!
– Как и многие другие. Это вполне вероятно. А может быть, нас успеют вовремя выпустить. Кто знает?
– Ну, а дальше что?
Равик достал сигарету.
– К чему весь этот разговор, Борис? Я не могу покинуть Францию. Для меня жить где-нибудь в другом месте либо опасно, либо невыносимо. Да я и сам больше не хочу никуда бежать.
– Значит, ты никак не хочешь уезжать?
– Не хочу. Я уже все обдумал. Не могу тебе это объяснить, да этого и не объяснишь. Просто не хочу уезжать.
Морозов помолчал, разглядывая людей, сидевших за соседними столиками.
– А вот Жоан, – вдруг сказал он.
Она сидела с каким-то мужчиной довольно далеко от них, на террасе, выходившей на авеню Георга Пятого.
– Ты его знаешь? – спросил Морозов.
Равик всмотрелся.
– Нет.
– Похоже, она меняет их довольно часто.
– Торопится жить, – равнодушно заметил Равик. – Как большинство из нас. Все задыхаются, боятся что-то упустить.
– Это можно назвать и по-другому.
– Да, конечно. Но суть дела не меняется. Беспокойство души, старина. Вот уже двадцать пять лет как человечество поражено этой болезнью. У же никто не верит, что можно спокойно состариться, живя на свои сбережения. Каждый чует запах гари и старается урвать от жизни все, что только может. К тебе, мудрому философу, это, конечно, не относится. Ты сторонник простых радостей.
Морозов промолчал.
– Жоан ничего не смыслит в шляпах, – сказал Равик. – Ты только посмотри, что она нахлобучила себе на голову! У нее вообще мало вкуса. В этом ее сила. Культура расслабляет человека. В конечном счете все сводится к удовлетворению самых примитивных жизненных потребностей. Ты сам – великолепное подтверждение этому.
Морозов ухмыльнулся.
– Оставь мне мои низменные утехи, ты – человек, витающий в облаках. Людям простого вкуса нравится очень многое. Они никогда не сидят с пустыми руками. В шестьдесят лет гоняться за любовью – значит быть идиотом и пытаться честно выиграть там, где другие играют краплеными картами. А в хорошем борделе я обретаю душевный покой. В доме, который я посещаю, есть шестнадцать молоденьких женщин. За небольшие деньги я там чувствую себя пашой. Меня осыпают ласками куда более искренними, чем те, по которым тоскует иной раб любви. Подчеркиваю: раб любви.
– Я понял тебя, Борис.
– Вот и отлично. Тогда выпьем это холодное, легкое «пуйи» и вдоволь надышимся серебристым парижским воздухом, пока он еще не отравлен.
– Что же, выпьем. Ты заметил – в этом году каштаны цветут второй раз?
Морозов кивнул и показал на небо: над темными крышами светилась крупная красноватая планета – это был Марс.
– Заметил. Вон гляди-ка – Марс. Говорят, он давно уже не стоял так близко к Земле, как в этом году. – Морозов рассмеялся. – Скоро прочтем в газетах, что где-то родился ребенок с родинкой, похожей на меч. И еще о том, что выпал кровавый дождь. Для полного комплекта знамений не хватает только таинственной средневековой кометы.
– А вот она. – Равик указал на бегущие, точно подгоняющие друг друга слова световой газеты над зданием редакции и на толпу людей, стоящих на тротуаре с запрокинутыми вверх головами.
Некоторое время они сидели молча. К столикам подошел уличный аккордеонист и сыграл «Голубку». Потом, неся на плече свой товар, появились торговцы шелковыми коврами. Между столиками сновал мальчишка, предлагая пакетики с фисташками. Все было как обычно, пока не прибежали разносчики газет. Последние выпуски мгновенно расхватали, и через минуту терраса имела такой вид, словно на ней расселся рой огромной белой и бескровной моли. Моль тихо шевелила крылышками, хищно восседая на своих жертвах.
– Вон идет Жоан, – сказал Морозов.
– Где?
– Да вон там, напротив.
Жоан наискосок переходила улицу, направляясь к зеленому открытому «делаэ», стоявшему у тротуара на Елисейских Полях. Равика она не видела. Сопровождавший ее мужчина был без шляпы и казался довольно молодым. Он ловко вырулил на проезжую часть.
– Красивая машина, – сказал Равик.
– Ты еще скажи – красивые шины, – ответил Морозов и шумно вздохнул. – Несгибаемый, железный Равик, – добавил он с досадой. – Корректный западноевропеец. Сказал бы просто – подлая стерва. Это я еще мог бы понять. А то – красивая машина…
Равик улыбнулся.
– Стерва или святая. В конце концов, какая разница? Важно, как мы сами к этому относимся. Тебе, мирному посетителю борделей, повелителю шестнадцати женщин, этого не понять. Любовь – не торгаш, стремящийся получить проценты с капитала. А для фантазии достаточно несколько гвоздей, чтобы развесить на них свои покрывала. И ей не важно, какие это гвозди – золотые, железные, даже ржавые… Где ей суждено, там она и запутается. Любой куст – терновый или розовый – превращается в чудо из «Тысячи и одной ночи», если набросить на него покрывало, сотканное из лунного света и отделанное перламутром.
Морозов отхлебнул вина.
– Ты слишком много говоришь, – сказал он. – К тому же все это неверно.
– Знаю. Но в сплошном мраке и блуждающий огонек – маяк.
С площади Этуаль на серебряных ступнях незаметно пришла прохлада. Равик приложил ладони к холодной, запотевшей рюмке с вином. Рука ощутила холод. Холодно было и в сердце. Глубокое дыхание ночи овевало его и приносило столь же глубокое безразличие к собственной судьбе. Судьба и будущее. Разве не испытал он уже однажды нечто подобное? Да, в Антибе, вспомнил он. Когда понял, что Жоан покинет его. Тогда он почувствовал равнодушие, перешедшее в спокойствие. И теперь он так же хладнокровно решил не уезжать из Парижа. И вообще больше не бежать. Все это – звенья одной цепи. Он познал и месть и любовь. С него довольно. Это, конечно, еще далеко не все, что мужчина вправе требовать от жизни, но и этого уже достаточно. Ведь он думал, что никогда больше не испытает ни того, ни другого. Он убил Хааке и не уехал из Парижа. И не уедет! Все это – звенья одной цепи. В чем-то повезло, от чего-то приходится отказаться. И дело тут вовсе не в намеренном отречении от жизни. Просто он спокойно принял решение, вопреки всякой логике. Кончились шатания, появилась устойчивость. Что-то стало на свое место. Надо выждать, собраться с мыслями, осмотреться. Появилась какая-то почти мистическая уверенность в себе, предстоит маленькая передышка, и надо собрать все свои силы. Ничто больше не имеет значения. Все реки замерли. В ночи образовалось озеро, оно становится все тире и шире… Утро покажет, куда потекут воды.
– Мне пора, – сказал Морозов, взглянув на часы.
– Иди, Борис. Я еще немного посижу.
– Хочешь насладиться последними вечерами? Перед концом света, не так ли?
– Именно так. Все это больше не повторится.
– Тогда стоит ли горевать?
– Конечно, не стоит. Ведь и мы тоже не повторимся. Вчерашний день отшумел, и никакие слезы, никакие мольбы не вернут нам его.
– Ты слишком много говоришь. – Морозов встал. – Благодари судьбу за то, что тебе дано присутствовать при конце века. Это был плохой век.
– Зато – наш век. А ты слишком немногословен, Борис.
Морозов стоя допил свою рюмку. Очень осторожно, словно это была динамитная шашка, он поставил ее на столик и вытер бороду. Одетый не в ливрею, а в обычный костюм, он высился перед Равиком, рослый и могучий.
– Я отлично понимаю, почему ты не хочешь уезжать, – медленно проговорил он. – Отлично понимаю. Эх ты, костоправ-фаталист!