– Ничто не выглядит так жалко, как мебель на улице, – сказал Морозов.
Началась погрузка вещей семейства Вагнер. Несколько стульев, кровать, казавшаяся под открытым небом неприличной и словно грустной. Два чемодана с наклейками «Гранд-отель, Гардоне, Виареджо» и «Адлон, Берлин». Вращающееся зеркало в золоченой раме – в нем отражалась улица. Кухонная утварь. Невозможно было понять, зачем люди тащат всю эту рухлядь в Америку…
– Родственники! Все это устроили наши родственники из Чикаго, – сказала Леони Вагнер. – Они прислали нам денег и выхлопотали визу. Всего-навсего туристская виза. Потом придется выехать в Мексику. Это все родственники.
Ей было не по себе. Под взглядами остающихся она чувствовала себя дезертиром, и потому ей хо – телось быстрее уехать. Леони помогала грузить вещи. Только бы поскорее скрыться за ближайшим углом, тогда можно будет свободно вздохнуть. Но тотчас же возникнут новые опасения. Действительно ли отойдет пароход? Выпустят ли их на берег? Не отправят ли обратно в Европу? Годы шли чередой – и на смену одному опасению приходило другое.
Имущество холостяка Штольца, рыжеволосого, сгорбленного, молчаливого человека, почти полностью состояло из книг. Чемодан с одеждой и целая библиотека: инкунабулы, старинные первоиздания, новые книги.
Постепенно в парадном и перед отелем столпилось множество эмигрантов. Они молча смотрели на вещи и мебельный фургон.
– Итак, до свидания, – нервно проговорила Леони Вагнер. – Или гуд бай.
– Она растерянно рассмеялась. – Или адье. Теперь все перепуталось, толком не знаешь, как и сказать.
Она начала обходить своих бывших соседей и пожимать им руки.
– Родственники у нас там, – сказала она. – Это они все устроили. Сами мы, конечно, никогда бы не смогли…
Леони растерянно смолкла. Доктор Эрнст Зейденбаум похлопал ее по плечу.
– Ничего, ничего. Просто одним везет, другим нет.
– Большинству не везет, – заявил эмигрант Визенхоф. – Не обращайте внимания, счастливого пути.
Йозеф Штерн простился с Морозовым, Равиком и другими своими знакомыми. Он виновато улыбался, словно его только что изобличили в подделке банковского чека.
– Кто знает, как еще все обернется. Не пришлось бы нам пожалеть о старом «Энтернасьонале».
Сельма Штерн уже забралась в фургон. Холостяк Штольц не простился ни с кем. Он уезжал в Америку: у него была всего лишь португальская виза. Это казалось ему слишком незначительным поводом для торжественного прощания. Только когда машина тронулась, он слегка помахал рукой. Оставшиеся напоминали стайку кур под дождем.
– Пошли, – сказал Морозов Равику. – Скорее в «катакомбу»! Без кальвадоса тут не обойтись!
Едва они сели за столик, как появились остальные. Казалось, в столовую медленно влетели гонимые ветром листья. Два бледных раввина с трясущимися бородками, Визенхоф, Рут Гольдберг, шахматист-автомат Финкенштейн, фаталист Зейденбаум, несколько супружеских пар, пятеро или шестеро детей, владелец полотен импрессионистов Розенфельд, которому так и не удалось уехать, двое подростков и еще какие-то очень старые люди.
Время ужина еще не наступило, но никому не хотелось возвращаться в свои унылые номера. Все сгрудились в столовой, тихие и почти покорившиеся судьбе. Каждый изведал в жизни столько горя, что будущее казалось уже почти безразличным.
– Аристократия отбыла, – сказал Зейденбаум. – Теперь здесь остались одни лишь приговоренные к пожизненному заключению и к смертной казни. Избранный народ! Любимцы Иеговы. Специально предназначенные для погромов. Да здравствует жизнь!
– В запасе еще Испания, – сказал Финкенштейн. На столе перед ним лежала шахматная доска и газета «Матэн» с шахматной задачей.
– Испания? Как же! Фашисты расцелуют каждого еврея, едва он переступит границу.
Толстая, но необыкновенно проворная офици+нтка принесла кальвадос. Зейденбаум надел пенсне.
– Даже по-настоящему напиться почти никто из нас не умеет, – заявил он.
– Забыть обо всем хотя бы на одну ночь. Потомки Агасфера! В наши дни этот старый бродяга давно бы впал в отчаяние:
без документов ему бы и шагу не дали ступить.
– Выпейте с нами рюмочку, – сказал Морозов. – Очень хороший кальвадос. Хозяйка об этом, к счастью, не догадывается. Иначе непременно взвинтила бы цену.
Зейденбаум отрицательно покачал головой.
– Я не пью.
Неожиданно Равик заметил давно не бритого человека, который то и дело доставал из кармана зеркальце и гляделся в него.
– Кто это? – спросил он Зейденбаума. – Я его здесь ни разу не видел.
Зейденбаум скривил губы.
– Это новоявленный Гольдберг.
– То есть как? Неужели вдова Гольдберга снова вышла замуж? Так быстро?
– Нет. Она просто продала паспорт покойного мужа. За две тысячи франков. У старика Гольдберга была седая борода, поэтому и приходится отращивать бороду. Внешнее сходство обязательно – на паспорте фотография. Глядите, он непрестанно дергает свою щетину. Боится пользоваться паспортом до тех пор, пока не отрастет борода. Старается обогнать время.
Равик взглянул на мужчину, нервно теребившего щетину на подбородке и поминутно заглядывавшего в зеркальце.
– В крайнем случае скажет, что спалил себе бороду.
– Неплохая идея. Надо его надоумить. – Зейденбаум снял пенсне и стал раскачивать его на цепочке. – Получается довольно скверная история, – улыбнулся он. – Две недели назад это была просто коммерческая сделка. А теперь Визенхоф уже ревнует, да и сама Рут порядком сконфужена. Демоническая власть документа – ведь по паспорту он ей муж.
Зейденбаум встал и подошел к новоявленному Гольдбергу.
– Демоническая власть документа!. Хорошо сказано, – обратился Морозов к Равику. – Что ты сегодня делаешь?
– Кэт Хэгстрем отплывает вечером на «Нормандии». Я отвезу ее в Шербур. У нее своя маши – на. Потом доставлю машину обратно и сдам хозяину гаража. Кэт продала ее.
– А Кэт не повредит такой длинный путь?
– Нет, почему же? Теперь уже безразлично, что она будет делать. На теплоходе есть хороший врач. А в Нью-Йорке… – Равик пожал плечами и допил свой кальвадос.
Затхлый воздух «катакомбы» сдавливал грудь. Столовая была без окон. Под запыленной, чахлой пальмой сидели два старика – муж и жена. Оба погрузились в печаль, обступившую их непроницаемой стеной. Они неподвижно сидели, взявшись за руки, и казалось, уже никогда не встанут.
Равику вдруг почудилось, будто в этом подвале, лишенном света, скопилось все горе мира. Желтые, увядшие груши электрических лампочек, висевшие под потолком, сочились каким-то болезненным светом, и от этого помещение выглядело еще более безутешным. Молчание, шепот, шуршание документов и денег, пересчитываемых в сотый раз, бессмысленное сидение на месте, беспомощное ожидание конца, крупица судорожного мужества, жизнь, тысячекратно униженная и теперь окончательно загнанная в тупик, отчаявшаяся и изнемогающая… Он явственно ощутил все это, услышал запах этой жизни, запах страха – последнего, огромного, молчаливого страха. До чего же был знаком ему этот запах! Концентрационный лагерь… Людей хватали на улицах, вытаскивали ночью из постелей. Загнанные в бараки, они с трепетом ожидали, что с ними произойдет…
Рядом за столиком сидели двое – женщина с гладко расчесанными на пробор волосами и ее муж. Перед ними стоял мальчик лет восьми. Только что он бродил между столиками, прислушиваясь к разговорам, и теперь вернулся к родителям.
– Почему мы евреи? – спросил он мать. Она ничего не ответила.
Равик посмотрел на Морозова.
– Мне пора, – сказал Равик. – В клинику.
– И мне пора. Они поднялись по лестнице.
– Ну знаешь, это уж слишком! – сказал Морозов. – И говорю тебе это я, бывший антисемит.
После «катакомбы» клиника могла показаться довольно приятным местом. Здесь тоже были муки, болезни и горе, но тут, по крайней мере, все это можно было хоть как-то логически осмыслить. Все понимали, откуда это идет, понимали, что нужно и чего не следует делать. Здесь налицо факты, нечто реальное и осязаемое, чему можно противодействовать по мере сил.