Женщина тотчас поднялась. Она слегка качнулась и ухватилась за спинку стула.

– Нет, нет… – Равика тронула эта покорная готовность. – Оставайтесь здесь. Я должен уйти на час-другой, не знаю точно на сколько. Непременно оставайтесь.

Он надел пальто. На какой-то миг мелькнуло подозрение, но Равик его тотчас же отогнал. Эта женщина не станет воровать. Не из тех. Таких он знал слишком хорошо. Да здесь и украсть-то нечего. Равик был уже в дверях, когда женщина спросила:

– Можно мне пойти с вами?

– Нет, никак нельзя. Побудьте здесь. Берите все, что понадобится. Если хотите, ложитесь в постель. Коньяк в шкафу. Спите…

Он повернулся.

– Не выключайте свет, – торопливо проговорила она.

Равик отпустил дверную ручку.

– Боитесь? – спросил он.

Она кивнула.

Он показал на ключ.

– Заприте за мной дверь. Ключ выньте. Внизу есть запасной.

Она покачала головой.

– Не в этом дело. Только, пожалуйста, оставьте свет.

– Ах, вот оно что! – Равик испытующе посмотрел на нее. – Да я и не собирался его выклю – чать. Пусть горит. Мне это знакомо. Было и у меня такое время.

На углу улицы Акаций ему попалось такси.

– Улица Лористон, четырнадцать. Скорее!

Шофер развернулся и поехал по авеню Карно. Когда они пересекали авеню де ля Гранд Арме, справа выскочила маленькая двухместная машина. Столкновение было бы неизбежным, не будь мостовая мокрой и скользкой. Резко затормозившую малолитражку занесло на середину улицы. Такси едва не задело ее радиатором. Легкий автомобиль закружился, как карусель. Это был маленький «рено», за рулем сидел мужчина в очках и черном котелке. При каждом повороте мелькало его бледное возмущенное лицо. Наконец машина перестала вертеться и устремилась в направлении Триумфальной арки, высившейся вдалеке подобно гигантским вратам Аида; «рено» напоминал маленькое зеленое насекомое; из него высовывался бледный кулак, грозивший ночному небу.

Шофер обернулся.

– Видели что-либо подобное?

– Да, – ответил Равик.

– Какого черта этот тип в котелке несется ночью как угорелый? Главное дело – котелок напялил!

– Он прав. Ведь он ехал по главной магистрали. Зачем же ругаться?

– Ясно, прав. Потому-то я и ругаюсь.

– А что бы вы сделали, если бы он в самом деле был неправ?

– Тоже ругался бы.

– Вижу, вы не прочь отвести душу.

– Но тогда бы я ругался по-другому, – заявил шофер, сворачивая на авеню Фош. – С большей уверенностью. Понятно?

– Не совсем. Сбавляйте скорость на перекрестках.

– А я что делаю? Мостовые как маслом смазаны, будь они неладны! А зачем вы, собственно, спрашиваете, если все равно не хотите меня слушать?

– Потому что я очень устал, – нетерпеливо проговорил Равик. – Потому что сейчас ночь. По – тому что, если хотите знать, все мы словно искорки, гонимые неведомым ветром. Езжайте быстрее.

– Вот это другое дело, – заметил шофер и с некоторым почтением коснулся пальцами козырька фуражки. – Теперь все понятно.

У Равика неожиданно мелькнуло подозрение.

– Послушайте, вы русский эмигрант?

– Нет, но в ожидании пассажиров читаю всякую всячину.

Не везет мне сегодня с русскими, подумал Равик. Он откинулся на спинку сиденья. Хорошо бы кофе, подумал он. Горячего, черного. Надеюсь, его хватит. Руки должны быть дьявольски спокойными. В крайнем случае Вебер сделает мне укол. Впрочем, все и так будет в порядке. Он опустил стекло и медленно вдохнул сырой воздух.

II

В маленькой операционной было светло, как днем. Комната походила на образцовую бойню. На полу стояли ведра с ватой, пропитанной кровью, вокруг были разбросаны бинты и тампоны, багрово-красный цвет торжественно и громогласно бросал вызов безмолвной белизне. Вебер сидел в предоперационной за лакированным стальным столиком и что-то записывал; сестра кипятила инструменты; вода клокотала, электрический свет, казалось, шипел, и лишь тело, лежавшее на столе, было ко всему безучастным – его уже ничто не трогало.

Равик принялся мыть руки жидким мылом. Он мыл их с каким-то угрюмым остервенением, будто хотел содрать с них кожу.

– Дерьмо! – пробормотал он. – Гнусное, проклятое дерьмо!

Операционная сестра с отвращением посмотрела на него. Вебер поднял голову.

– Спокойно, Эжени! Все хирурги ругаются. Особенно если что-нибудь не так. Вам пора бы к этому привыкнуть.

Сестра бросила инструменты в кипящую воду.

– Профессор Перье никогда не ругался, – оскорбленно заявила она. – И тем не менее спас многих людей.

– Профессор Перье был специалистом по мозговым операциям. Тончайшая, виртуозная техника, Эжени. А мы потрошим животы. Совсем другое дело. – Вебер захлопнул тетрадь с записями и встал. – Вы хорошо поработали, Равик. Но что Поделаешь, коли до тебя орудовал коновал?

– Все-таки… иногда можно кое-что сделать. Равик вытер руки и закурил сигарету. Сестра с молчаливым неодобрением распахнула окно.

– Браво, Эжени, – похвалил ее Вебер. – Вы всегда действуете согласно инструкциям.

– У меня есть определенные обязанности. Я не желаю взлететь на воздух. Здесь спирт и эфир.

– Это прекрасно, Эжени. И успокоительно.

– А некоторые таких обязанностей не имеют. И не хотят иметь.

– Это в ваш адрес, Равик! – Вебер рассмеялся. – Нам лучше всего удалиться. По утрам Эжени весьма агрессивно настроена. А здесь нам все равно больше нечего делать.

Равик взглянул на сестру, имевшую определенные обязанности. Она бесстрашно встретила его взгляд. Очки в никелевой оправе придавали ее пустому лицу выражение полной неприступности. Оба они были людьми, но любое дерево казалось ему роднее, чем она.

– Простите, – сказал он. – Вы правы.

На белом столе лежало то, что еще несколько часов назад было надеждой, дыханием, болью и трепещущей жизнью. Теперь это был всего лишь труп, и человек-автомат, именуемый сестрой Эжени и гордившийся тем, что никогда не совершал ошибок, накрыл его простыней и укатил прочь. Такие всех переживут, подумал Равик. Солнце не любит эти деревянные души, оно забывает о них. Потому-то они и живут бесконечно долго.

– До свидания, Эжени, – сказал Вебер. – Желаю вам хорошенько выспаться.

– До свидания, доктор Вебер. Спасибо, господин доктор.

– До свидания, – сказал Равик. – Простите меня за ругань.

– Всего хорошего, – ледяным тоном ответила Эжени.

Вебер ухмыльнулся.

– Железобетонный характер!

Над городом вставало серое утро. На улицах погромыхивали машины, собиравшие мусор. Вебер поднял воротник.

– Отвратительная погода! Подвезти вас, Равик?

– Нет, спасибо. Хочу пройтись.

– В такую погоду? Я могу вас подвезти. Нам почти по пути.

Равик отрицательно покачал головой.

– Спасибо, Вебер.

Вебер внимательно посмотрел на него.

– Странно, что вы до сих пор расстраиваетесь, когда кто-нибудь умирает у вас под ножом. Ведь вы режете уже пятнадцать лет, и все это вам хорошо знакомо.

– Да, знакомо. Я и не расстраиваюсь.

Вебер стоял перед Равиком, широкий и плотный. Его большое круглое лицо сияло, как спелое нормандское яблоко. На черных подстриженных усах сверкали капли дождя. У тротуара ждал «бьюик». Он тоже сверкал. Сейчас Вебер сядет в машину и спокойно покатит за город, в свой розовый, кукольный домик, с чистенькой, сверкающей женой и двумя чистенькими, сверкающими детками. В общем – чистенькое, сверкающее существование! Разве ему понять эту бездыханность, это напряжение, когда нож вот-вот сделает первый разрез, когда вслед за легким нажимом тянется узкая красная полоска крови, когда тело в иглах и зажимах раскрывается, подобно занавесу, и обнажается то, что никогда не видело света, когда, подобно охотнику в джунглях, ты идешь по следу и вдруг – в разрушенных тканях, опухолях, узлах и разрывах лицом к лицу сталкиваешься с могучим хищником – смертью – и вступаешь в борьбу, вооруженный лишь иглой, тонким лезвием и бесконечно уверенной рукой… Разве ему понять, что ты испытываешь, когда собранность достигла предельного, слепящего напряжения и вдруг в кровь больного врывается что-то загадочное, черное, какая-то величественная издевка – и нож словно тупеет, игла становится ломкой, а рука непослушной; когда невидимое, таинственное, пульсирующее – жизнь – неожиданно отхлынет от бессильных рук и распадается, увлекаемое призрачным, темным вихрем, который ни догнать, ни прогнать… когда лицо, которое только что еще жило, было каким-то «я», имело имя, превращается в безымянную, застывшую маску… какое яростное, какое бессмысленное и мятежное бессилие охватывает тебя… разве ему все это понять… да и что тут объяснишь?