– Зажим, – сказал Равик. – Тампон.
Он продолжал оперировать. Ювелирная точность хирургического ножа. Профессиональное ощущение четкого разреза. Брюшная полость. Белые кольчатые черви внутренностей. Вот он лежит со вскрытым животом и со своими моральными принципами. О, разумеется, он по-человечески жалел Майера, но, помимо сострадания, у него было и так называемое чувство национального долга. Всегда найдется ширма, за которую можно спрятаться; у каждого начальника есть свой начальник; предписания, указания, распоряжения, приказы и, наконец, многоголовая гидра Мораль – Необходимость – Суровая действительность – Ответственность, или как ее там еще называют… Всегда найдется ширма, за которую можно спрятаться, чтобы обойти самые простые законы человечности.
Вот он, желчный пузырь, больной, полу сгнивший. Таким его сделали сотни порций филе Россини, потрохов а-ля Кан, вальдшнепов под жирными соусами, сотни литров доброго бордо вкупе с дурным настроением. У старика Майера не было подобных забот. А что, если сделать разрез плохо, сделать его шире и глубже, чем следует?.. Появится ли через неделю новый, более душевный чиновник в пропахшем старыми папками и молью кабинете, где дрожащие от страха эмигранты ждут решения своей судьбы? Возможно, новый чиновник будет лучше, а может, и хуже. Этот жирный шестидесятилетний человек, который лежит без сознания на операционном столе под слепящим светом ламп, несомненно, считает себя гуманистом. Вероятно, Леваль ласковый отец, заботливый супруг… Но стоит ему переступить порог служебного кабинета – и он становится тираном, сыплющим фразами вроде: «Не можем же мы, на самом деле…» или «К чему мы придем, если…». Разве погибла бы Франция, если бы Майер продолжал ежедневно съедать свой скудный обед… если бы вдове Розенталь разрешили по-прежнему занимать каморку для прислуги в «Энтернасьонале» и ожидать своего замученного в застенках гестапо сына… если бы владелец белье – вого магазина Штальман, больной туберкулезом, не отсидел шесть месяцев в тюрьме за нелегальный переход границы и не умер накануне новой высылки?..
Но нет. Разрез был сделан хорошо. Не шире и не глубже, чем положено. Кетгут. Лигатура. Желчный пузырь. Равик показал его Дюрану. В ярком свете пузырь лоснился жиром. Он бросил его в ведро. Дальше. Почему во Франции шьют реверденом? Снять зажим! Тепленькое брюшко важного чиновника с годовым окладом в тридцать – сорок тысяч франков. Откуда у него десять тысяч на операцию? Где он достает остальное? Когда-то это брюшко играло в камушки. Шов ложится хорошо. Очень аккуратно… Две тысячи франков все еще написаны на лице Дюрана, хотя оно наполовину спрятано под маской. Эти деньги – в его глазах. В каждом зрачке – по тысяче. Любовь портит характер. Разве стал бы я иначе шантажировать этого рантье и подрывать его веру в божественность установленного миропорядка и законов эксплуатации? Завтра он с елейным видом подсядет к постели брюшка и услышит слова благодарности за свою работу… Осторожно, еще один зажим!.. Брюшко – это неделя жизни с Жоан в Антибе. Неделя света среди пепельного смерча эпохи. Кусочек голубого неба перед грозой… А теперь подкожный слой. Первосортный шов – все-таки две тысячи франков. Зашить бы ему и ножницы – на память о Майере. Белый свет ламп – как они шипят! Почему так путаются мысли? Вероятно, газеты. Радио. Бесконечная болтовня лжецов и трусов. Лавина дезориентирующих слов. Сбитые с толку мозги. Приемлют любое демагогическое дерьмо. Разучились жевать черствый хлеб познания. Беззубые мозги. Слабоумие. Так, и это готово. Осталось зашить кожу. Через неделю-другую он опять сможет высылать из Франции трясущихся от страха беженцев. А вдруг без желчного пузыря он станет добрее? Если только не умрет. Впрочем, такие умирают в восемьдесят лет, осыпанные почестями, про – никнутые чувством глубокого уважения к себе, окруженные гордыми внуками… Готово. Убрать его!
Равик снял перчатки и маску. Высокопоставленный чиновник выскользнул на бесшумных колесах из операционной. Равик поглядел ему вслед. Знал бы ты, Леваль, подумал он, что твой сверхлегальный желчный пузырь позволит мне, нелегальному беженцу, провести несколько в высшей степени нелегальных дней на Ривьере!
Он начал мыть руки. Рядом стоял Дюран. Он тоже неторопливо и методично мыл руки, руки старика с высоким кровяным давлением. Он тщательно тер пальцы и в такт медленно двигал челюстью, словно размалывал зерно. Когда прекращалось растирание, прекращалось и жевание. Стоило ему снова начать тереть – и жевание возобновлялось. На сей раз он мыл руки особенно медленно и долго. Видимо, хочет хоть на несколько минут оттянуть расставание с двумя тысячами франков, подумал Равик.
– Чего вы ждете? – спросил Дюран немного погодя.
– Чека.
– Я пришлю вам деньги, когда пациент мне заплатит. Это будет через несколько недель после его выписки из клиники.
Дюран взял полотенце и вытерся. Затем налил на ладонь одеколон «д'Орсэ» и растер руки.
– Надеюсь, настолько-то вы мне доверяете… Не так ли? – спросил он.
Жулик, подумал Равик. Хочет еще немного унизить меня.
– Вы же сказали, что пациент – ваш друг и оплатит только ваши издержки.
– Да… – неопределенно ответил Дюран.
– Что ж… Издержки будут невелики. Материал и оплата сестрам. Клиника принадлежит вам. Посчитайте сто франков за все. Можете их удержать. Отдадите потом.
– Доктор Равик, – заявил Дюран и выпрямился. – Издержки, к сожалению, оказались зна – чительно выше, чем я предполагал. Ваши две тысячи франков – это тоже издержки. Я должен посчитать их пациенту. – Он понюхал свои надушенные руки. – Так что…
Дюран улыбнулся. Желтые зубы резко контрастировали с белоснежной бородкой. Словно кто-то помочился в снег, подумал Равик. И все-таки он мне заплатит.
Вебер одолжит мне в счет гонорара. Но этот старый козел не дождется, чтобы я его снова просил. Этого удовольствия я ему не доставлю.
– Хорошо, – сказал он. – Если вам так трудно, пришлете мне деньги после.
– Вовсе не трудно. Хотя ваше требование было для меня совершенно неожиданным. И, кроме того, во всем должен быть порядок.
– Хорошо, сделаем так ради порядка, но это не меняет дела.
– Нет, меняет.
– Результат остается тот же, – сказал Равик. – А теперь извините меня. Хочется выпить водки. Прощайте.
– Прощайте, – оторопело ответил Дюран.
– Почему бы вам не поехать со мной, Равик? – улыбаясь спросила Кэт.
Стройная и высокая, она стояла перед ним, заложив руки в карманы пальто. Вся ее фигура дышала спокойствием и уверенностью.
– В Фьезоле, наверно, уже расцвели форситии. Стена садовой ограды вся в желтом пламени. Камин, книги, покой.
На улице прогрохотал грузовик. В маленькой приемной клиники задребезжали стекла в рамках – на стенах висели фотографии Шартрского собора.
– По ночам тишина… Все далеко-далеко… – сказала Кэт. – Разве плохо?
– Очень даже хорошо, но, боюсь, это не по мне.
– Почему?
– Покой хорош, когда ты сам спокоен. Только тогда.
– Разве я спокойна?
– По крайней мере, вы знаете, чего хотите. А это почти одно и то же.
– А вы разве не знаете, чего хотите?
– Я вообще ничего не хочу.
Кэт не спеша застегивала пальто.
– Так что же это у меня, Равик? Счастье или отчаяние?
Он нетерпеливо улыбнулся.
– Вероятно, и то и другое. Так бывает часто. Об этом не следует слишком много размышлять.
– Что же тогда следует?
– Радоваться.
Она с недоумением посмотрела на него.
– А можно радоваться одной?
– Нет. Для этого всегда нужен еще кто-то. Он помолчал. К чему я все это говорю? – подумал он. Вялая предотъездная болтовня. Обычная неловкость перед расставанием. Постные проповеди.
– Я говорю не о том маленьком счастье, о котором вы как-то упоминали, – сказал он. – Такое расцветает везде, как фиалки вокруг сгоревшего дома. Дело в другом: кто ничего не ждет, никогда не будет разочарован. Вот хорошее правило жизни. Тогда все, что придет потом, покажется вам приятной неожиданностью.