— Он как узнает, обязательно меня разыщет, добьется, чтобы сняли судимость, и мы тогда по-новому заживем, — говорила она, прихорашиваясь перед зеркальцем, а Тоня смотрела на несчастную женщину с жалостью и сочувствием.

Тронка - i_044.png

Корней и Демид, хотя и не были к таким особам сердобольными, но и они через некоторое время с приятным удивлением стали замечать, что дамочка эта понятлива в работе, выполняет поручения с душой и почему-то особенно внимательна к больному, искалеченному ягненку, который и до сих пор прыгал при их отаре. Она за ним нянькой ходила, и, когда ягненок блеял, отстав, она тотчас бросалась к нему, и даже слезы у нее на глаза навертывались при виде того, как ягненок мучится, силясь встать на изуродованные свои ножки. И чем основательней Варя втягивалась в работу, тем лучше к ней относились и чабаны. Особенно Тоня крепко верила в свою «педагогическую поэму», да и чабаны огонь своих насмешек чаще переносили теперь на сектанток, которые были очень упрямы и работы поначалу избегали, а на чабанские насмешки отвечали молчанием либо мрачными цитатами из Библии.

Но вот теперь и они уже работают. Тоня своей бригадирской властью заставила их убирать кошару для овец: там подмажьте, там подметите, там подстелите. Трудятся послушно, видимо, все, что приказывает Тоня, считают делом богоугодным. А может, просто, глядя на целодневную чабанскую работу, они и сами приохотились, душой потянулись к труду. Приготовили замес, взялись обмазывать стены глиной; работают дружно, уверенно — взглянул бы кто со стороны, даже и не подумал бы, что перед ним осужденные люди, лишь отбывающие свою повинность.

После обеда тунеядки и вовсе повеселели, особенно подводница, которой добросердечная жена Корнея даже стопку поднесла, даром что своего мужа все время приструнивает, чтобы не заглядывал в чарку. Теперь уже не сектантки, а Варя хриплым своим голосом цитировала им Библию:

— Суета сует и всяческая суета! Страшный суд, атомный суд — ну и что? Кроме дружинников, никого не боюсь!

Ей было весело, весело было и чабанам, которые с любопытством смотрели, как она, неуклюже прижав к себе древко вил, у всех на виду подкрашивает губы.

Невесело купала овец только Тоня — из дому она вернулась чем-то огорченная, заплаканная. Это не укрылось от Вари-тунеядки, она, кажется, первой заметила, что девушка расстроена.

— Что случилось, Тоня? — спросила она негромко, перед тем как уходить от чабанов, а Тоня лишь отмахнулась: идите, мол, занимайтесь своим делом!

А сама принялась почти со злостью орудовать своей рогулей над пенистой овечьей ванной.

Было о чем задуматься Тоне. Завтра в совхозе станет меньше еще одним выпускником их класса, еще с одним придется распрощаться, и этим одним будет ее Виталик. Уже несколько дней она знала об этом, знала, что разлука неминуемо надвигается, и готовила себя к ней, а сейчас, когда в переданной школьниками записке прочитала, что день отъезда назначен на завтра, не могла удержаться от слез. При детях, при школьниках так и брызнули обильные слезы, а они, двое мальчиков из четвертого «Б», смотрели с испугом на нее, на бывшую свою вожатую, и что-то лепетали Тоне про школьный исторический музей, просили от имени учителя и кружка юных историков дать какие-нибудь старинные чабанские вещи для этого музея. Взяв себя в руки, немного успокоившись, Тоня стала обдумывать, что бы им, в самом деле, дать, ведь к своему школьному музею она была неравнодушна. Герлыгу? Отцовская разукрашенная медью герлыга висела на гвоздике под крышей, ее раскачивал ветер, и мальчонки-историки смотрели на нее с восторгом — она была блестящая, исхлестанная травами, отполированная, как слоновая кость. Но эту вещь Тоня не имела права отдать: герлыга еще будет служить и отцу и ей. Не могла она дать им и эту звонкую тронку, что, снятая на время купания отары, лежала сейчас возле хаты, — у юных историков так и разгорелись глаза, когда они увидели ее.

— Если бы звоночек этот… тронку, — робко просили они. — Это же настоящий чабанский экспонат…

— Нет, тронку не дам, — сказала Тоня. — Без нее ночью никак нельзя.

В конце концов, она передала для музея чабанское деревянное корытце, из которого чабаны тузлук когда-то ели. Теперь тузлук давно уже едят из мисок, а корытце к тому же и рассохлось.

Дети охотно взяли корытце, и Тоня прикинула в уме, где они его поставят в школьной музейной комнате. В создании той комнаты была частица и ее энтузиазма, комната вышла на славу, в ней посетитель видит обыкновеннейшие вещи, которые, попав сюда, сразу становятся необычными, становятся экспонатами. Среди экспонатов уже есть герлыги. И постолы чабанские. И каток да валек деревянный. На стенах яркие рушники да полуистлевшие вышивки с материнских рубашек, раздобытые у здешних матерей и переселенок из западных областей Украины. Есть в этом музейчике также разные подарки, присланные бывшими воспитанниками школы, что разбрелись теперь по всему свету. Один прислал марки вьетнамские, другой — камешки с Урала. От капитана — куклы японские. Но самым интересным экспонатом музея был редкостный любительский снимок, на котором можно было узнать первого советского космонавта сразу же после его приземления. Это был подарок родной школе от одного из ее воспитанников, чья теперешняя служба позволяла видеть космонавта раньше и ближе, чем другим. На снимке космонавт был заросший и еще словно бы измученный полетом, не похожий на того, что смеется со страниц газет. Перед этим снимком Тоня часто останавливалась, и Виталик даже чуть-чуть ревновал.

Маленькие школьники оказались назойливыми, они принялись клянчить, чтобы Тоня дала для музея и свою фотографию:

— Вы ж теперь чабанка, гордость школы, так про вас учитель сказал.

Тоня отказала наотрез — рано, мол, а жена Демида, хозяйничавшая у летней кухни, услышав разговор, крикнула зычно:

— Может, вам и печку эту передать в музей? В других совхозах чабанам уже газовые плиты собираются ставить, а наше начальство и в ус не дует! И окна вон побиты, а стекла кто вставит?

Она кричала на детей, как на взрослых, как на виновников всех ее невзгод, запасы критики были у нее неисчерпаемы, а голос оказался таким, что дети, удаляясь со своими трофеями в степь, еще долго удивленно оглядывались.

…Работает Тоня, купает овец, быстро, споро и как-то даже сердито, будто хочет их своей рогулей потопить; работает, а душа горит, а мысли все о Виталике. Завтра на рассвете, когда она выгонит отару на пастбище, Виталик уже поедет, поедет неведомо куда и насколько. Капитан Дорошенко забирает его с собой. Поговаривали о капитане, что он лучевую болезнь схватил в океане, а он вот выздоровел, едет на кораблестроительный принимать вновь построенное судно, экипаж новый набирать и первым в состав будущего экипажа берет Виталика корабельным радистом. Виталик был на седьмом небе, когда капитан, получив радиограмму, предложил ему новую должность. Примчался он к Тоне в тот день запыхавшийся, расцветший:

— А ты как? Может, ты против?

Пожалуй, она могла бы его удержать, удержать здесь силой своего чувства, своей любви, но Тоня не сделала этого: разве может она приковать его к себе, когда перед ним открывается океан! Сама же одобрила, сама же вместе с ним радовалась, мечтала, а теперь, когда приблизился час разлуки, то и слезу пустила. Даже зло берет на себя за то, что оказалась плаксой. Виталик заедет сегодня прощаться, а она и переодеться не успела — как была с утра, так и после перерыва вышла работать в своей чабанской одежде, пускай видит ее такой, как она есть, в этом ватнике и в сапогах, забрызганных в овечьей купели. Не видел он ее еще такой — так пусть увидит. Пусть знает, что всю зиму эти сапоги будут месить грязь да навоз, лицо обветрится, исхлестанное дождями, руки огрубеют и потрескаются в работе, разнося силос тяжелый да прижимая к груди ягнят пахучих, влажных, когда в кошаре холодно и нужно их согреть своим теплом… А если кто думает, что Тоня, только проводив Виталика, на другой же день побежит в клуб на танцы и к ней можно будет приставать, — ох, очень тот рискует схватить от нее горячую оплеуху! Так влепит, что эхо покатится по всей Центральной! Праздничные блузки, платья и туфли на тонких каблуках — все спрячет: до возвращения Виталика в резине будет ходить, в ватнике, в лохмотьях! Она покажет вам, калеки двадцатого века, что и сейчас люди умеют любить и преданно ждать любимых!