— Вы слышите, они поют, — сказала Сюзанна, снова развеселившись. — Они всегда будут петь, мои птички певчие.
Жозина показывала шестнадцатилетней Клементине Буррон, как нужно работать на швейной машинке, чтобы получился определенный узор вышивки. Девятилетняя Алина Буажелен, стоя рядом, ожидала, пока Жозина покажет ей, как подрубают шов. Клементина была дочерью Себастьяна Буррона и Агаты Фошар; дедом ее по матери был Фошар, дедом по отцу — Буррон. Алина, младшая дочь Людовика, была внучкой Поля Буажелена и Антуанетты Боннер. Увидев свою бабушку Сюзанну, которая обожала Алину, девочка нежно рассмеялась.
— Знаешь, бабушка, я еще не умею хорошенько подрубать шов, но я уже провожу его совсем прямо… Не правда ли, дорогая Жозина?
Сюзанна поцеловала Алину; Жозина показала девочке, как подрубают шов. Лука интересовался и этими мелкими работами; он знал, что ничем не следует пренебрегать, что для счастливой жизни необходимо правильное использование времени, необходимо, чтобы все физические и духовные силы человека были направлены к разумному, нормальному устроению жизни. Когда Лука уже прощался с Жозиной и Сюзанной, намереваясь отправиться на завод, к ним присоединилась Сэрэтта; и Лука на несколько минут задержался в цветущем саду в обществе трех этих женщин, трех страстно преданных ему подруг, с такой энергией помогавших ему осуществлять его мечту о царстве доброты и справедливости.
Они немного побеседовали в тени сада, распределяя между собой работу, обсуждая неотложные дела. Все они были согласны в том, что прекрасные результаты, достигнутые в Крешри в области педагогики, объясняются основным принципом, положенным в основу образования и воспитания: в человеке нет дурных страстей, есть лишь силы души и ума; все страсти — чудесные силы: надо только умело использовать их для счастья самого человека и окружающего общества. Разве, вопреки всему, не торжествует победу желание — желание, осуждавшееся религией, желание, которое травили, как хищного зверя, которое подавляли в человеке, которое силились истребить в долгие века аскетизма! А ведь желание — это живое пламя мира, это рычаг, приводящий в движение светила, это поступательный ход самой жизни; исчезновение желания угасило бы солнце, погрузило бы землю в ледяную тьму небытия! Нет плотского вожделения, есть лишь сердце, охваченное пламенем, охваченное жаждой любви, грезой о бесконечном. Нет неистовых, скупых, лживых, жадных, ленивых, надменных людей, есть лишь люди, которым никто не помог направить по верному пути их внутренние силы, их мятущиеся способности, их жажду действия, борьбы и победы. Из скупца можно сделать осторожного, бережливого человека. Из человека несдержанного, завистливого, надменного можно сделать героя, готового пожертвовать собою, чтобы добиться хотя бы мимолетной славы. Насильственно лишить человека какой-либо страсти-то же самое, что отсечь у него руку или ногу: он уже не цельный человек, он увечный, у него отняли часть его плоти и мощи! Удивительно, что человечество до сих пор не вымерло: ведь в течение стольких столетий религии учили его поклоняться небытию, силясь убить человека в человеке и стремясь привести людей к богу, богу жестокому и лживому, чье царство могло бы наступить лишь тогда, когда человечество было бы повергнуто во прах.
Поэтому в школе, в учебных мастерских и даже в яслях воспитатели не ставили себе целью подавлять зарождающиеся страсти детей, а старались использовать их. За ленивцами ухаживали, как за больными: в них старались пробудить дух соревнования и энергию, приучали усердно заниматься теми предметами, которые они свободно избрали, поняли и полюбили; слишком живым и темпераментным детям поручали более тяжелые работы; зараженных скупостью детей перевоспитывали, обращая на пользу их тягу к бережливости и рассудительности; у завистливых и надменных развивали их способности, помогавшие им справляться с самыми трудными задачами. То, что основанная на лицемерном аскетизме мораль называла низкими инстинктами человека, становилось, таким образом, пылающим очагом, в котором жизнь черпала свое неугасимое пламя. Все живые силы становились на свое место, восстанавливался величавый стройный порядок мироздания, и полноводная река живых существ катила свои воды, увлекая человечество к Городу счастья. Рассеялись бессмысленные выдумки о первородном грехе, о злом человеке, которого, вопреки всякой логике, бог наказывает и спасает на каждом шагу, пугая его ребяческой угрозой ада и суля ему лживый рай; осталось только представление о естественной эволюции высших существ, которые просто борются за свое счастье с силами природы и победят, подчинят себе эти силы в тот день, когда, прекратив братоубийственную борьбу, заживут как могучие братья, наслаждаясь мучительно завоеванной истиной, справедливостью и миром.
— Прекрасно, — сказал наконец Лука, установив сообща со своими собеседницами распорядок дня. — Ступайте, милые, и пусть ваше сердце довершит остальное.
Жозина, Сэрэтта и Сюзанна окружали Луку, точно живое воплощение того задушевного чувства солидарности, той всеобъемлющей любви, которую он хотел разлить среди людей. Взявшись за руки, они улыбались ему; седые, уже достигшие старости, они все еще пленяли красотой — необычайной красотой бесконечной доброты. И когда Лука, покинув их, направился к заводу, они долго еще провожали его нежными взорами.
Заводские помещения еще более расширились за последние годы; их заливали волны свежего воздуха и веселого, оздоровляющего солнечного света. Всюду протекала свежая вода, омывая плиты, унося малейшие следы пыли; завод, этот дом труда, некогда мрачный, грязный, зловонный, был теперь освещен огромными окнами и блистал изумительной чистотой. Посетителю казалось, будто он входит в город порядка, радости и богатства. Почти вся работа выполнялась машинами. Движимые электричеством, они стояли тесными рядами, подобно армии послушных, неутомимых мощных работников, всегда готовых к труду. Когда их металлические мускулы изнашивались, их попросту заменяли другими; они не знали усталости — и в значительной мере избавляли от нее человека. То была машина-друг, не та машина давно минувших лет, которая конкурировала с рабочим и, понижая заработную плату, увеличивала его нужду, но машина-освободительница, машина, ставшая всеобъемлющим орудием, машина, которая работала за человека в то время, как он отдыхал. Людям, стоявшим около этих могучих тружеников, оставалось только следить за правильностью их работы и поворачивать рычаги, приводящие их в движение. Рабочий день не превышал четырех часов; ни один человек не был занят больше двух часов одним и тем же трудом: его сменял товарищ, а он переходил к другой, промышленной или сельскохозяйственной, деятельности или выполнял какие-либо общественные обязанности. Повсеместное употребление электричества почти упразднило тот грохот, который некогда наполнял заводские цехи: теперь они оглашались лишь веселой песней рабочих, тем звонким ликованием, тем расцветом гармонии, которые люди принесли из школы и которые украшали всю их жизнь. И эти песни у неслышных, мощных и кротких машин, блестевших сталью и медью, говорили о том, как радостен справедливо распределенный труд, лучезарный и спасительный.
Войдя в пудлинговый цех, Лука на минуту остановился, чтобы перекинуться несколькими словами с хорошо сложенным молодым человеком лет двадцати, управлявшим работой одной из печей:
— Ну, как идет дело, Адольф? Вы довольны?
— Конечно, доволен, господин Лука. Два часа моей работы истекают, сейчас можно будет извлекать металл из печи.
Адольф был сыном Огюста Лабока и Марты Буррон. Он работал пудлинговщиком, как и его дед по матери Буррон, в то время уже удалившийся на покой; но Адольфу уже не приходилось среди пылающего огня подолгу разминать кочергой расплавленный металл. Теперь это делала машина; а потом остроумный механизм извлекал сверкающий шар из печи и выгружал его на тележку, которая увозила болванку под молот-ковач; и все это без вмешательства рабочего.