Однажды утром аббат Марль заметил, что за ночь в куполе появилась новая, огромная трещина. Священник понял, что наступает тот роковой час, которого он ждал в течение долгих месяцев; невзирая на это, он надел свое самое роскошное облачение и стал служить свою последнюю обедню. Крепкий, высокий, с орлиным носом, аббат, несмотря на глубокую старость, держался прямо и твердо. Он служил один, без помощников, переходил с места на место, произносил слова молитвы, совершал установленные движения, словно кругом теснилась покорная его голосу толпа. Но церковь была пуста; одни только сломанные стулья валялись на каменном полу, подобие скамьям, плачевно чернеющим в саду под зимними дождями. Колонны покрылись мхом, у подножия их росла трава. В разбитые окна дул ветер; полусорванная с петель входная дверь открывала доступ домашним животным. Но в тот ясный день победно врывалось в церковь солнце; это казалось неодолимым вторжением жизни, завладевающей трагическими развалинами церкви; под сводами порхали птицы, в каменных складках плащей на старинных статуях святых угнездились колосья овса. Но над алтарем все еще высилось огромное, вырезанное из дерева, раскрашенное и позолоченное распятие; Христос простирал ввысь свое бледное, страдальческое тело, забрызганное черной кровью, капли которой стекали подобно слезам.

Во время чтения евангелия аббат Марль услышал громкий треск. На алтарь посыпались пыль и куски штукатурки. Во время освящения даров треск послышался вновь — резкий, сухой, грозный; здание качнулось, словно перед падением. Тогда священник, собрав всю силу своей веры, из глубины сердца воззвал к богу, прося его совершить то ослепительное, славное и спасительное чудо, которого он, аббат, ждал так долго. Если на то будет воля божья, церковь вновь обретет свою мощь, на крепких столпах восстанет несокрушимый свод. Не нужно каменщиков, довольно будет божественного всемогущества; возродится великолепное святилище с золотыми часовнями, с пурпурными витражами, со стенной обшивкой из дорогого дерева, с ослепительными мраморными статуями, и бесчисленная коленопреклоненная толпа верующих воспоет псалом воскресения среди тысячи свечей и громоподобного звона колоколов. «О вечный, всемогущий творец! Ты один в силах обновить этот храм и наполнить его вновь обретшими веру прихожанами; восставь же твой царственный дом, если не хочешь сам погибнуть под его развалинами!» Священник поднял чашу; но чудо, о котором он просил, не совершилось; произошла катастрофа. Аббат стоял, выпрямившись, подняв вверх обе руки великолепным жестом героической веры, приглашая своего царственного повелителя умереть вместе с ним, если религии наступил конец. Свод раскололся, как от удара молнии; среди ужасающего, громового грохота рухнула в вихре обломков крыша. Колокольня пошатнулась и, в свою очередь, обрушилась, ломая стены и довершая гибель храма. Под ясным солнцем осталась только огромная куча камня и мусора; под ней даже не удалось разыскать тело аббата Марля: прах раздавленного алтаря, казалось, пожрал его плоть и выпил его кровь. Ничего не осталось и от большого деревянного, раскрашенного и позолоченного распятия: оно также распалось прахом. Умерла еще одна религия, последний священник пал в последней церкви за своей последней обедней.

В течение нескольких дней после катастрофы около развалин церкви бродил старый Эрмелин, бывший учитель; он разговаривал вслух сам с собою, как это делают глубокие старики, неотступно одержимые какой-либо мыслью. Смысл его слов был не совсем ясен: казалось, Эрмелин все еще спорит со священником, упрекает аббата в том, что ему не удалось добиться чуда от своего бога. Вскоре после этого, однажды утром, Эрмелина нашли в постели мертвым. Позднее, когда место, где некогда высилась церковь, было очищено от развалин, там разбили сад с развесистыми деревьями, тенистыми аллеями, благоухающими лужайками. И в сад этот пришли влюбленные — так же, как тихими вечерами приходили они в крешрийский парк. Счастливый Город все расширялся, дети росли, соединялись в новые и новые пары, и в сумраке ночей их поцелуи вызывали к жизни новых детей для непрерывных грядущих жатв. По вечерам, после веселого трудового дня, на каждом кусте распускались навстречу влюбленным розы. И в этом чарующем саду, где покоились останки религии горя и смерти, теперь буйно расцвела ликующая жизнь.

IV

Прошло еще десять лет; новый Город окончательно сложился, окончательно преобразовал общество на началах справедливости и мира. Наступило двадцатое июня — канун одного из четырех больших праздников Труда, посвященных четырем временам года; в этот день у Боннера произошла странная встреча.

Боннеру исполнилось восемьдесят четыре года; он был патриархом, героем труда. Высокий, прямой, крепкий, с массивной головой и пустыми белыми волосами, он оставался подвижным, здоровым, веселым. Благоденствие его товарищей умиротворило бывшего революционера, теоретического сторонника коллективизма; теперь он пожинал плоды своих многолетних трудоч, видя кругом гармонию достигнутой наконец солидарности, видя счастье своих внуков и правнуков. Он был одним из последних рабочих, помнивших великую борьбу, одним из борцов за то преобразование труда, которое привело к справедливому распределению богатства и полностью вернуло труженику его достоинство и свободную индивидуальность человека и гражданина. Возраст и заслуги Боннера снискали ему глубокое уважение; он гордился тем, что содействовал своим многочисленным потомством слиянию прежде враждебных классов; на закате своей жизни Боннер все еще оказывал благотворное влияние на окружающих своей величавой красотой патриарха и добротою.

В тот день Боннер гулял на закате у входа в ущелье Бриа. Он часто совершал, опираясь на трость, продолжительные прогулки; ему нравилось вновь видеть знакомые места, вспоминать старину. Боннер дошел до того места, где некогда находились ворота уже давно исчезнувшей «Бездны». Тут же был когда-то деревянный мост, перекинутый через Мьонну; теперь от моста не осталось и следа: реку на протяжении ста метров заключили в трубы и засыпали землей, а поверх труб разбили широкий бульвар. Сколько перемен! Кто бы угадал, что здесь некогда находились грязные, мрачные ворота проклятого завода, здесь, на повороте этой спокойной, светлой, окаймленной смеющимися домиками аллеи! Боннер на мгновение остановился — высокий, красивый красотою мощной и счастливой старости; и туг он с изумлением заметил другого старика, понуро сидевшего на скамейке, — оборванного, исхудалого, дрожащего от лихорадки, с изможденным, давно не бритым лицом.

— Неужели нищий? — негромко сказал вслух удивленный Боннер.

Да, это был нищий — нищий, которого впервые за много лет видел Боннер. Бедняк, несомненно, пришел издалека. Его башмаки и одежда побелели от пыли; видимо, он шел в течение долгих дней, пока не свалился от утомления у входа в Город. У ног его лежали палка и пустая котомка, выскользнувшие из усталых рук. Он, казалось, был в полном изнеможении и растерянно озирался, как человек, который не может, сообразить, где находится.

Полный сострадания, Боннер приблизился к незнакомцу.

— Не могу ли я чем-нибудь помочь вам, мой бедный друг? Вы выбились из сил и, кажется, находитесь в тяжелом положении?

Пришелец ничего не ответил. Он продолжал растерянно озираться кругом.

— Не голодны ли вы? Не нужна ли вам мягкая постель? Идемте со мной: вы найдете здесь помощь и поддержку.

Нищий, изможденный старик, решился наконец заговорить.

— Боклер, Боклер… Неужто это Боклер? — пробормотал он чуть слышно, будто говоря сам с собою.

— Конечно, Боклер. Вы в Боклере, не сомневайтесь, — заявил улыбаясь бывший мастер-пудлинговщик.

Но при виде все возрастающего удивления, недоверия, тревоги пришельца он понял наконец в чем дело.

— Вы, вероятно, знали Боклер раньше и, может быть, долгое время не были здесь?

— Да, больше пятидесяти лет, — ответил глухим голосом неизвестный.