Лука наклонился, желая поцеловать Жордана. Но это ему не удалось; трем женщинам пришлось нежно помочь обоим друзьям, поддержать их, чтобы дать им возможность обнять друг друга. Лука и Жордан от души рассмеялись, они были удивительно веселы и покойны в этот прощальный час, они не испытывали ни сожалений, ни угрызений совести, сознавая, что с честью выполнили свой долг, закончили свою работу. Не было в них и страха перед тем, что может ждать их за гробом: они предвкушали тот глубокий, мирный сон, которым засыпают честные труженики. Они поцеловались нежным, долгим поцелуем, вложив в него последнее дыхание своей груди.
— Прощайте, дорогой Жордан.
— Прощайте, дорогой Лука.
Больше они не сказали ни слова. Воцарилось глубокое священное молчание. Солнце исчезло с огромного неба за далекой, смутной чертой горизонта. На высоком тополе умолкла птица; легкий сумрак окутал его ветви; пышными травами, рощами, аллеями, лужайками парка завладевал чарующий вечерний мир.
Тогда по знаку Сэрэтты кресло Жордана подняли и медленно, бережно понесли. Лука неподвижно сидел в своем кресле: он жестом попросил оставить его на несколько мгновений под деревом. Он глядел вслед своему другу; Жордан удалялся в глубь широкой, прямой, как стрела, аллеи. Аллея была длинной, и кресло становилось все меньше и меньше. Внезапно Жордан обернулся: они обменялись с Лукой последним взглядом, последней улыбкой. И это было все: кресло затерялось в густевшем сумраке, заливавшем дремотою парк. Возвратившись в свою лабораторию, Жордан прилег; он был таким хилым и слабым, что его можно было принять за ребенка; и как он предсказал, так и случилось. Дело его было закончено, день отработан, и теперь он позволил смерти унести его: на следующее утро он умер, с ясной улыбкой, на руках у Сэрэтты.
Луке суждено было прожить еще пять лет; почти все время он проводил в кресле, у окна своей комнаты; отсюда он наблюдал, как растет и укрепляется его Город. Через неделю после смерти Жордана Сэрэтта присоединилась к Жозине и Сюзанне; теперь все они ухаживали за Лукой, окружали его любовью и заботой. В течение многих лет он сеял вокруг себя любовь, полными пригоршнями разбрасывал ее семена — а ныне кругом ширилась под солнцем беспредельная нива, и он пожинал богатую, пышную жатву.
В эти долгие часы счастливого созерцания, глядя на созданный им цветущий город, Лука часто вспоминал прошлое. Он возвращался мыслью к той исходной точке, от которой он отправился: к той скромной книжке, где была изложена теория Фурье. Он вспоминал ту бессонную ночь, когда, охваченный лихорадочным предчувствием своей, еще смутной для него самого миссии, но уже готовый разумом и сердцем воспринять доброе семя, он принялся за чтение, желая побороть бессонницу, И тогда, в этот час интеллектуального и душевного возбуждения, его неожиданно озарили, зажгли восторгом и толкнули на следующий же день к действию гениальные идеи Фурье: идея о страстях, освобожденных от позорного клейма, признанных полезными силами самой жизни; идея о труде, избавленном от каторжного гнета, облагороженном, привлекательном, ставшем новым законом социальной жизни; идея об ассоциации капитала, труда и знания, постепенно, мирным путем завоевывающей свободу и справедливость. Лишь благодаря Фурье решился Лука предпринять крешрийский опыт. Первый Общественный дом с его школой, первые мастерские, чистые и веселые, с введенным в них разделением труда, первый рабочий городок с его белыми домами, смеющимися среди зелени, — все это родилось из идей Фурье, дремавших, как дремлет зимою в полях доброе семя, всегда готовое прорасти и процвести. Быть может, новой религии человечества, как и католицизму, понадобятся целые века, чтобы окончательно утвердиться. Но зато какое быстрое развитие, какое непрерывное расширение происходит по мере роста любви и укрепления Города! Фурье, эволюционист, человек теории и практики, выдвигал принцип ассоциации между капиталом, трудом и знанием как основу для немедленного осуществления опыта новой социальной организации; следующей ступенью был такой строй, к которому стремились коллективисты, а затем — даже та абсолютная свобода, о которой мечтали анархисты. Постепенно распределяясь между членами ассоциации, капитал тем самым медленно уничтожался; единственными основами нового социального строя, единственными началами, управлявшими им, становились труд и знание. Это с неизбежностью приводило к исчезновению торговли и к постепенному упразднению денег: ведь торговля была только стеснительным, громоздким колесом социального механизма, непроизводительно пожиравшим общественное богатство, а деньги — эта фиктивная ценность — становились совершенно ненужными в обществе, где все были производителями, где в непрерывном обмене обращалось изумительное богатство.
Таким образом, некогда отправившись от опыта, предложенного Фурье, новый Город на каждом следующем этапе своего пути преображался, все более приближаясь к полноте свободы и равенства; попутно он покорил социалистов, принадлежавших к враждующим сектам, коллективистов и даже самих анархистов и в конце концов собрал их в единый братский народ, все члены которого пришли к взаимному примирению на основе общего идеала царствия божьего, завоеванного наконец на земле.
Таково было изумительное, Победоносное зрелище, которое развертывалось перед глазами Луки: зрелище его Города — Города счастья, яркие крыши которого весело улыбались среди зелени. Первое поколение, еще не свободное от давних заблуждений, испорченное отравленной средой, мучительно пробивало себе путь к грядущему, преодолевая бесчисленные препятствия, свирепую ненависть; зато новые поколения, воспитанные в новом духе школами и мастерскими, двигались по тому же пути легким, бодрым шагом и достигали тех далей, которые некогда представлялись химерой. Жизнь шла вперед; у детей и внуков были, казалось, другие сердца и другой мозг: идеал братства был для них понятен и легко доступен, ведь они жили в таком обществе, где счастье каждого было уже практически неотделимо от всеобщего счастья. Вместе с торговлей исчезло и воровство. Упразднение денег повлекло за собой отмирание преступной алчности. Больше не существовало наследства, больше не рождалось людей, имевших право на праздность, больше не кипели враждебные страсти вокруг завещаний. К чему было питать друг к другу злобу и зависть, стремиться завладеть хитростью или силой чужим добром? Ведь общественное достояние принадлежало всем: каждый рождался, жил и умирал столь же богатым, как его сосед. Преступление теряло всякий смысл, становилось нелепым; исчезли жандармы, суды, тюрьмы, рухнула вся свирепая система подавления и кары, защищавшая кучку богатых грабителей от возмущения огромной толпы обездоленных. И нужно было самому жить среди этого народа, не знавшего отвратительной жестокости войн, повиновавшегося единственному закону — закону труда, постигшего, что наилучшей основой солидарности является разумное и правильное понимание собственных интересов, чтобы убедиться в осуществимости мечты о всеобщем счастье: если люди избавлены от чудовищной лжи религии, если они просвещены, если они знают истину и стремятся к справедливости, всеобщее счастье, которое считали утопией, достижимо! С того дня, как воспитатели перестали подавлять, искоренять страсти своих воспитанников, а, напротив, начали сознательно развивать их, как силы самой жизни, страсти потеряли острый привкус запретного, они сделались социальными добродетелями, обусловили непрерывный расцвет индивидуальных сил и способностей. Правомерное счастье состоит в развитии, в воспитании всех пяти чувств человека и чувства любви: люди должны наслаждаться, удовлетворять свои потребности без лицемерия, при ясном свете дня. Долгие усилия борющегося человечества привели к свободному раскрытию всех способностей личности, к обществу, имевшему целью всесторонне удовлетворять потребности людей: человек сделался человеком в полном смысле этого слова и жил теперь полнокровной жизнью. И Город счастья стал, таким образом, воплощением религии жизни, новой религии человечества, освобожденного наконец от всяких догматов, нашедшего в самом себе смысл и цель бытия, свою радость и славу.