Все думали, что папаша Люно снова задремал; но тут он вдруг заговорил:
— Я знавал Кюриньонов.
Лука обернулся; Люно по-прежнему сидел, посасывая потухшую трубку. Ему было пятьдесят лет; тридцать из них он проработал в «Бездне», у печи. То был тучный, низкорослый человек с одутловатым и бледным лицом: казалось, огонь вместо того, чтобы иссушить Люно, раздул его. Старик страдал ревматизмом, по-видимому, он простудился, обливаясь холодной водой во время работы. Он давно уже еле передвигал пораженные болезнью ноги. Не имея права даже на жалкую годовую пенсию в триста франков, на какую могли рассчитывать в будущем те, кто еще работал, Люно, вероятно, умер бы с голоду на улице, как старая ломовая лошадь, выбившаяся из сил, если бы дочь его Туп не приютила его у себя по настоянию Боннера; зато старику приходилось сносить вечные попреки и всевозможные притеснения с ее стороны.
— Как же! — медленно повторил Люно. — Я знал Кюриньонов!.. Знал господина Мишеля Кюриньона, теперь уже покойного, он был на пять лет старше меня. Знал я и господина Жерома, при нем я поступил на завод; мне было тогда восемнадцать лет, а господину Жерому сорок пять; а вот поди-ка — живет себе до сих пор… Ну, а до господина Жерома был господин Блез, основатель «Бездны»: он установил первые два молота лет восемьдесят назад. Этого я уже не знал. С ним работали Жан Рагю, мой отец, и Пьер Рагю, мой дед; Пьер Рагю и господин Блез были, можно сказать, товарищами: оба рабочие-металлисты, без гроша в кармане; они вместе принялись за работу в этом ущелье Блезских гор, тогда еще пустынном, на берегу Мьонны; там находился в ту пору водопад… Кюриньоны стали богачами, а вот я, Жак Рагю, со скрюченными ногами, вечно без гроша, и сын мой, Огюст Рагю, после тридцати лет работы будет не богаче меня; не говорю уж о моей дочери и ее детях, которые в любое время могут подохнуть с голоду, как подыхает весь род Рагю вот уж скоро сто лет!
Он говорил без гнева, с покорностью старой, разбитой на ноги лошади. Потом он взглянул на свою трубку, удивившись, что из нее не идет дым. Заметив, что Лука смотрит на него с участием и жалостью, Люно пожал плечами.
— Да, сударь, такая уж нам выпала доля, беднякам, — сказал он, будто подводя итог своим словам. — Всегда будут хозяева и рабочие… Мой дед и отец прожили свою жизнь, как я; так же проживет и мой сын. К чему восставать против этого? Каждый человек тянет жребий при рождении… А все же хотелось бы под старость иметь немного денег, чтоб покупать себе хоть табаку вволю.
— Табаку! — воскликнула Туп. — Ты опять выкурил его сегодня на два су! Ты что, думаешь, я буду снабжать тебя табаком теперь, когда у нас и хлеба-то не будет?
Туп держала старика на пайке, к его глубокому огорчению; тщетно попробовал он разжечь свою трубку — там оставался лишь пепел. Лука, испытывая все возрастающее сострадание, смотрел на сгорбившегося на стуле Люно. Жалкий человеческий обломок, порожденный наемным трудом! В пятьдесят лет — конченый, разбитый человек: работа, вечно одна и та же машинальная работа скрючила его, довела до отупения, до слабоумия, чуть не до паралича. В этом убогом существе уцелело одно-единственное чувство: проникнутое фатализмом чувство собственного рабства.
Но Боннер с великолепной уверенностью запротестовал:
— Нет! Нет! Не всегда будет так, не всегда будут хозяева и рабочие; придет день, когда останутся только свободные и радостные люди!.. Быть может, сыновья наши увидят этот день, и нам, их отцам, стоит терпеть и дальше, чтобы обеспечить их счастье.
— Черт побери, поторопитесь! — воскликнул с хохотом Рагю. — Вот это по мне: больше не работать и уплетать цыплят за завтраком, обедом и ужином!
— Это и мне по душе! — в восторге подхватил Буррон. — Моя доля за мной!
Папаша Люно прекратил их излияния скептическим, разочарованным жестом.
— Бросьте, — сказал он, — на такие вещи можно надеяться только в молодости. Голова набита глупостями, воображаешь, что можешь перевернуть мир. Ну, а мир продолжает жить себе по-старому, и вихрь сметает тебя вместе с другими… Я ни на кого не держу зла. Порою, когда я в силах выползти на улицу, я встречаю господина Жерома в колясочке, которую катит слуга. Я кланяюсь ему, потому что работал у него и потому что он богат: таким людям полагается кланяться. Как видно, господин Жером меня не узнает: по крайней мере, он только смотрит на меня глазами, которые будто налиты чистой водой… Кюриньонам выпал счастливый жребий, вот и надо их уважать; если начнут бить богатых, куда тогда и вера в бога денется? Рагю рассказал о том, как, выходя с Бурроном с завода, они повстречали господина Жерома в колясочке. Понятное дело, они поклонились ему: поступить иначе значило бы показаться невежами. Но все-таки, если подумать: Рагю с пустым брюхом идет пешком в грязи и должен кланяться Кюриньону, а Кюриньон богато одет, брюхо его прикрыто одеялом, слуга возит его в колясочке, будто жирного ребенка! Тут и взбеситься недолго; так и подмывает забросить инструменты в реку и заставить богачей поделить свое добро с бедняками, чтобы те, в свою очередь, могли ничего не делать.
— Ничего не делать? Нет, нет, это гибель! — возразил Боннер. — Все должны работать: только так будет завоевано счастье и побеждена наконец нищета, оскорбляющая чувство справедливости… Не следует завидовать Кюриньонам. Я выхожу из себя, когда нам ставят их в пример, говоря: «Вот видите, рабочий может нажить крупное состояние, если он умен, усердно трудится и не тратит лишнего». Я не сомневаюсь, что Кюриньонам удалось приобрести такое состояние лишь потому, что они эксплуатировали рабочих, урезали их заработок, увеличивали рабочий день и таким образом наживались. Ну, а за такие дела придется когда-нибудь держать ответ. Всеобщее счастье несовместимо с чрезмерным благополучием отдельного человека… Значит, приходится ждать, что готовит каждому из нас судьба. А пока — я уже сказал вам, к чему стремлюсь: я хочу, чтобы эти два малыша, которые слушают нас, лежа в кроватке, были, когда вырастут, счастливее, нежели я, и чтобы их дети были, в свою очередь, счастливее их самих… Чтобы достичь этого, нам нужно только одно: стремиться к справедливости и, действуя дружно, как братья, завоевать ее хотя бы ценой еще многих лишений.
Действительно, Люсьен и Антуанетта, заинтересовавшись поздним присутствием стольких людей и их громким разговором, так и не заснули больше; на подушке виднелись их розовые неподвижные лица с широко раскрытыми задумчивыми глазами: казалось, они поняли слова отца.
— Что наши дети будут когда-нибудь счастливее нас, это возможно, — сухо сказала Туп. — Только как бы они не подохли завтра с голоду, раз у тебя не будет денег, чтобы купить им хлеба.
Эти слова прозвучали, как удар топора. Боннер пошатнулся, пробужденный от своих грез внезапным холодом той добровольной нищеты, на которую он обрек себя, уйдя с завода. Лука почувствовал, как в просторной комнате, печально освещенной коптящей керосиновой лампочкой, повеяло трепетом нищеты.
Если Боннер, наемный рабочий, будет упорствовать в своей попытке бессильного протеста против капитала, не обречет ли эта неравная борьба всю семью — деда, отца, мать и обоих детей — на скорую смерть? Воцарилось тяжелое молчание, черная, ледяная тень легла на людей и мгновенно омрачила лица присутствующих.
Но тут в дверь постучали, послышался смех, и в комнату вошла жена Буррона, Бабетта. Ее румяное лицо хранило неизменно веселое выражение. Круглая, свежая, с белой кожей и тяжелым узлом волос цвета спелой ржи, Бабетта казалась образом вечной весны. Не найдя Буррона у Каффьо, она явилась за ним к Рагю, зная, что муж нелегко возвращался домой без ее помощи. Впрочем, Бабетта была настроена отнюдь не ворчливо, наоборот, она улыбалась, словно была очень довольна, что муж ее поразвлекся немного.
— А, вот ты где, кутила! — весело воскликнула Бабетта, увидя Буррона. — Я так и думала, что ты не расстанешься с Рагю и что я отыщу тебя здесь… Уж поздно, дружок, знаешь. Я уложила Марту и Себастьяна, теперь твой черед.