Затем явилась чета Мазель со своей трехлетней дочкой Луизой — ей также предстояло занять место за детским столом. Супруги Мазель наслаждались безмятежным семейным счастьем; тучные сорокалетние люди, они чрезвычайно походили друг на друга: у обоих было одинаково розовое и улыбающееся лицо с одинаково приторно-сладким выражением. Они купили и отделали за сто тысяч франков нарядный дом с большим садом, расположенный около здания супрефектуры; там супруги и жили в свое удовольствие на пятнадцать тысяч франков годового дохода со своего капитала: все их деньги были вложены в государственные бумаги — только эти солидные бумаги и казались им достаточно надежными. Их счастье, безмятежность их блаженного ничегонеделания вошли в поговорку: «Эх! Жить бы, как господин Мазель, ничего не делая! Вот уж кому повезло!» Но Мазель возражал на это, что он десять лет трудился в поте лица своего и горбом заработал состояние. На самом же деле разгадка обогащения Мазеля заключалась в том, что, будучи торговым посредником по угольным операциям и получив пятьдесят тысяч франков в приданое за женой, он предугадал — по своей ли проницательности или просто по счастливой случайности — те частые забастовки, которые вот уже десять лет значительно повышали время от времени цены на французский уголь. Мазелю пришла блестящая мысль обеспечить себе за границей по самой низкой цене огромные партии угля; затем он перепродавал их с крупной прибылью французским промышленникам, когда внезапная недостача топлива грозила остановкой их заводов. В одном Мазель выказал себя как настоящий мудрец: нажив шестьсот тысяч франков, которые, по его расчетам, должны были обеспечить ему с женой полноту счастья, он, еще не достигнув сорока лет, удалился на покой. Боясь немилости судьбы, он даже не уступил искушению округлить свое состояние до миллиона. Чета Мазель представляла собой пример счастливого, торжествующего эгоизма; глядя на них, оптимист с полным основанием сказал бы, что все в этом мире идет к лучшему: то были почтеннейшие люди, они обожали друг друга, обожали свою поздно родившуюся дочурку и, достигнув полного удовлетворения своих желаний, чуждые всякого честолюбия и всяких страстных порывов, олицетворяли собой законченный образ счастья, счастья в замкнутой обители, в которой не было ни единого окна, откуда видны были бы несчастья других. Единственным облачком, омрачавшим безмятежность их счастья, была уверенность цветущей и жирной г-жи Мазель в том, что она страдает тяжелой, неизлечимой, не имеющей названия болезнью; это заставляло мужа жалеть и еще больше ублажать свою жену; улыбаясь, он говорил «болезнь моей жены» с таким любовным! самодовольством, словно произносил: «Волосы, неповторимое золото волос моей жены!» Впрочем, мысль об этой болезни не внушала супругам ни опасений, ни печали; так же лениво удивлялись они, глядя на свою маленькую Луизу, которая вырастала совершенно непохожей на родителей: то была темноволосая, худая и живая девочка, с забавной козьей головкой, с косо прорезанными глазами и тонким носом. Удивление родителей было смешано с восхищением: дочка будто упала с неба им в подарок, чтобы оживить их озаренный солнцем дом и не дать ему оцепенеть под властью безмятежных послеобеденных дремот. В высших слоях боклерского общества охотно подтрунивали над четою Мазель с их горшками и откормленными курами, но все же уважали супругов, раскланивались с ними и приглашали их к себе: обеспеченное от всяких случайностей состояние давало этим рантье превосходство над трудящимися, над чиновниками с их скудным жалованьем и даже над самими капиталистами-миллионерами, вечно стоящими перед угрозой катастрофы.

Недоставало только аббата Марля, священника церкви св. Викентия — храма богатого боклерского прихода; он вошел в то время, когда хозяева уже предложили гостям перейти в столовую. Аббат извинился: его задержали обязанности. То был высокий, крепкий мужчина с квадратным лицом, орлиным носом, большим, твердо очерченным: ртом. Он был еще молод, не старше тридцати шести лет, и охотно бросился бы в горячую борьбу за веру, если бы не легкий недостаток речи, затруднявший ему произнесение проповедей. Этим и объяснялось то обстоятельство, что он примирился с таким ничтожным полем деятельности, как Боклер; и только гладко остриженные темные волосы да черные упрямые глаза говорили о том жребии воинствующего деятеля церкви, от которого ему пришлось отказаться. Аббат не лишен был ума и прекрасно отдавал себе отчет в том, что католическая религия переживает кризис; он ни с кем не делился теми опасениями, которые охватывали его при виде пустоты, нередко царившей в церкви, и крепко держался ограниченной буквы догматов, будучи уверен, что как только наука и свободная мысль прорвут их плотину, все древнее здание церкви рухнет. Принимая приглашения в Гердаш, он отнюдь не обольщал себя иллюзиями о добродетелях буржуазии; он завтракал и обедал там как бы из чувства долга, желая укрыть плащом религии известные ему язвы, которые подтачивали жизнь обитателей поместья.

Столовая привела Луку в восхищение ясной веселостью, уютной роскошью своего убранства; то была обширная комната, занимавшая всю угловую часть первого этажа; в высокие окна виднелись лужайки и деревья парка. Чудилось, будто вся эта зелень проникает в комнату; столовая с мебелью в стиле эпохи Людовика XVI, с жемчужно-серой обшивкой стен и нежно-зелеными занавесками оттенка речной воды походила на волшебный пиршественный зал, словно выхваченный из какой-то чудесной сельской феерии. Богатая сервировка стола, белизна скатерти и салфеток, блеск серебра и хрусталя, усыпавшие стол цветы довершали великолепную картину в пленительной раме из света и благоуханий. Впечатление от нее было так сильно, что в памяти Луки встало по контрасту воспоминание о всем том, что он видел накануне вечером: о голодной и мрачной толпе, подобно стаду, месившей грязь на улице Бриа, о рабочих, опаляемых пожирающим пламенем, которые разминали в печах расплавленную сталь или вытаскивали из них раскаленные тигли, о бедном жилище Боннера, о сидящей на ступеньках лестницы Жозине, которую спас на один вечер от голода хлеб, украденный ее маленьким братом; и это последнее воспоминание было ярче других. Какая безмерность незаслуженной нищеты и отверженного труда! Ценой каких ужасных, возмущающих сердце страданий создана роскошная жизнь праздных и счастливых!

За столом, накрытым на пятнадцать персон, Лука оказался между Фернандой и Делаво. В нарушение установившегося обычая хозяин дома, сидевший рядом с г-жой Мазель, усадил по левую сторону от себя Фернанду. Это место должна была бы занимать г-жа Гурье, но у близких знакомых Леонору неизменно сажали рядом с ее другом сердца — супрефектом Шатларом, который, понятно, занимал почетное место, по правую руку Сюзанны; по левую ее руку сидел председатель суда Гом. Аббата Марля усадили рядом с Леонорой, — она особенно ревностно исповедовалась священнику в своих грехах и пользовалась его наибольшим расположением. Нареченные — капитан Жолливе и Люсиль — поместились на одном! конце стола; против них, на другом конце, между Делаво и аббатом, молча сидел юный Ахилл Гурье. Детский стол стоял тут же, позади хозяйки дома: так распорядилась предусмотрительная Сюзанна, желая иметь возможность внимательного надзора за малышами; во главе детского стола восседал семилетний Поль; по бокам его — трехлетние девочки Низ и Луиза, шарившие ручонками в тарелках и стаканах, ежеминутно грозя что-нибудь разбить. Впрочем, к ним была приставлена особая горничная; за большим столом прислуживали два лакея; им помогал кучер.

С самого начала завтрака, за фаршированными яйцами и сотернским вином, завязался общий разговор; речь зашла о боклерском хлебе.

— Я так и не смог привыкнуть к нему, — сказал Буажелен. — Даже боклерский хлеб высшего сорта — и тот нельзя в рот взять; я выписываю хлеб из Парижа.

Он сказал это с полной непринужденностью; гости посмотрели со смутным почтением на хлебцы, которые они ели. Но все умы были заняты вчерашними неприятными событиями.