Леонора забеспокоилась.
— Разве вам что-нибудь грозит, мой друг?
— Мне? О, нет! Кто думает обо мне? Ни одно правительство не даст себе труда вспомнить о моей скромной особе. У меня есть дар — как можно меньше пользоваться своей властью и неизменно повторять то, что говорят начальники, так что я слыву ставленником каждого министра. Я так и умру здесь, под обломками последнего министерства, всеми забытый, но счастливый. Нет, я думаю о вас, мои добрые друзья.
Шатлар разъяснил Гурье свою мысль; он перечислил все те преимущества, которые получит Гурье, если, не дожидаясь революции, превратит свою фабрику в некое подобие Крешри. Прибыли не уменьшатся, наоборот. Кроме того, он, Шатлар, не настолько глуп, чтобы не понимать, что за Крешри — будущее: в конце концов преобразованный труд сметет старое, несправедливое буржуазное общество. В этом спокойном, скептически сдержанном, как дипломат, чиновнике, сознательно обрекшем себя на полное бездействие, таился теперь настоящий анархист.
— И знаете, мой милый Гурье, — смеясь, сказал он в заключение, — когда вы сделаете этот мастерский ход и перейдете на сторону нового общества, официально я выступлю против вас. Я скажу, что вы изменили нашему общему делу или сошли с ума… Но, придя к вам, я обниму вас, ибо это будет замечательный ход, который принесет вам большие выгоды. Вот увидите, какие физиономии скорчат все наши боклерцы!
Ошеломленный Гурье согласился не сразу; долгое время он возражал против предложения Шатлара. Все его прошлое возмущалось в нем, и мэр не мог примириться с тем, что он, доселе полновластный хозяин своего предприятия и рабочих, теперь сделается всего лишь членом ассоциации. Но под тяжеловесной оболочкой этого человека таилось большое практическое чутье; он прекрасно отдавал себе отчет в том, что, последовав мудрому совету Шатлара, он не подвергается никакому риску, а, наоборот, защитит свою фабрику от опасностей, которые могут грозить ей в будущем. К тому же Гурье коснулся свежий ветер новых идей: революционные эпохи, страстное стремление к реформам заражают своей лихорадкой как раз те классы, могущество которых находится под ударом. Леонора, по совету своего друга Шатлара, с утра до вечера твердила мужу, что не Шатлар внушил ему мысль о создании ассоциации, а сам он, Гурье, до нее додумался; в конце концов мэр поверил в это и поступил так, как советовал Шатлар.
Вся буржуазия Боклера была скандализована. На Гурье пытались воздействовать: к председателю суда Тому явилась депутация с просьбой повлиять на мэра; к Гому пришлось обратиться потому, что супрефект наотрез отказался впутывать городскую власть в эту печальную и, по его словам, слишком неблаговидную историю. Однако председатель суда также наотрез отказался разговаривать с мэром, заметив, что тот, несомненно, встретит более чем холодно всякое постороннее вмешательство. Тогда боклерцы прибегли к другим, более внушительным средствам. Гом вел одинокий, строго замкнутый образ жизни с того времени, как его дочь Люсиль, застигнутая на месте преступления со своим юным любовником-письмоводителем, была принуждена покинуть дом мужа и вернуться к отцу. Зять председателя суда, капитан Жолливе, после разрыва с женой безудержно ударился в реакцию. Он писал такие статьи в «Боклерскую газету», что типограф Лебле, обеспокоенный оборотом, который принимали события, и предвидя необходимость в один прекрасный день перейти на сторону Крешри — более сильного противника, — отказался от сотрудничества капитана. Обезоруженный капитан бесился от вынужденной праздности; и тогда кому-то пришла мысль, что только Жолливе может уговорить председателя воздействовать на мэра: капитан не вполне порвал со своим тестем, они еще раскланивались друг с другом при встрече. Жолливе принял это деликатное поручение и торжественно отправился к председателю, в доме которого и пробыл целых два часа; когда он вышел оттуда, оказалось, что ему ничего не удалось добиться от своего тестя, кроме уклончивых ответов, но зато Жолливе примирился со своей женой. Люсиль на следующий же день вернулась к мужу; капитан простил жену, взяв с нее слово, что отныне она будет ему верна. Такая развязка изумила Боклер, и вся эта история вызвала много смеха.
Истинные взгляды председателя Гома довелось узнать супругам Мазель. Произошло это совершенно случайно, никто не возлагал на Мазелей никакой миссии. Гом обычно отправлялся каждое утро на бульвар Маньоль — длинную, пустынную аллею — и долгими часами гулял там, опустив голову, заложив руки за спину, погруженный в мрачные мысли. На его согнутые плечи, казалось, давят оседающие своды старого мира, казалось, он изнемогает от сознания бесплодно прожитой жизни, от сознания того зла, которое он содеял, и сожаления о том, что он упустил возможность творить добро. Порою он поднимал глаза и глядел вдаль, будто ждал, когда же наконец наступит этот неведомый завтрашний день, который все не наступал. И, кто знает, наступит ли при его жизни? Однажды утром супруги Мазель, поднявшись рано, чтобы идти в церковь, набрались смелости и заговорили с председателем; ход событий так тревожил их, они так боялись за свое благополучие, что решили выведать, какого мнения обо всем этом держится судья.
— Что вы скажете, господин председатель, о теперешних событиях?
Гом поднял голову и устремил взор вдаль. Потом, все еще погруженный в свои безнадежные мысли, он сказал, будто думая вслух:
— Скажу, что он медлит, тот ураган правды и справедливости, которому суждено смести этот гнусный мир.
— Как? Как? — пролепетали потрясенные супруги, думая, что они, вероятно, не так поняли его. — Вы, наверно, хотите испугать нас, так как знаете, что мы не отличаемся храбростью? Это правда, многие подшучивают над нашей робостью.
Но Гом уже овладел собой. Он узнал Мазелей. Они стояли перед ним растерянные, бледные, дрожа за свои деньги и за свою безмятежную праздность.
— Чего вам бояться? — сказал он с презрительной усмешкой. — Наш мир протянет еще лет двадцать; а если вы проживете дольше, то увидите интересные вещи, и это вознаградит вас за те неприятности, которые вам принесет революция… Если кому уж следует задуматься о будущем, так это скорей вашей дочери.
— Как раз Луиза-то и не интересуется будущим, то есть совсем не интересуется!.. — горестно воскликнула г-жа Мазель. — Ей всего тринадцать лет, и все происходящее кажется ей просто смешным. Она слышит, как мы с утра до вечера об. этом толкуем, видит, в каком мы отчаянии, — и смеется. Я иногда говорю ей: «Несчастная, ведь у тебя гроша не будет!» — а она отвечает мне, прыгая, как козочка: «Вот уж это мне все равно! Без денег только веселее будет!» Она все-таки прелестна, хотя мы ею и недовольны.
— Да, — сказал Гом, — эта девочка, видно, хочет прожить жизнь на свой лад; есть такие дети.
Мазель все еще находился в растерянности: он боялся, что председатель подшучивает над ним. Он разбогател за каких-нибудь десять лет и с тех пор наслаждался той блаженно-ленивой жизнью, о которой мечтал с юности; мысль, что эта безмятежная праздность может кончиться, что ему, быть может, вновь придется взяться за работу, если все будут трудиться, повергала его в тайную, непрерывную тревогу: то была как бы первая кара.
— А рента, господин председатель? Что станет, по-вашему, с рентой, если всем этим анархистам удастся перевернуть мир?.. Помните, как господин Лука, который теперь играет такую гадкую роль, однажды подшучивал над нами, утверждая, будто ренту упразднят? Тогда уж пусть нас лучше просто зарежут на большой дороге!
— Спите спокойно, — проговорил Гом со своей бесстрастной иронией, — новое общество прокормит вас, если вы не захотите работать.
И супруги отправились в церковь; с тех пор, как доктор Новар имел однажды неделикатность сказать г-же Мазель, что она здорова, они возжигали свечи за ее исцеление. Подумать только — она здорова! Она, так любовно возившаяся со своей болезнью, видевшая в ней свое основное занятие, свою радость, смысл жизни! Раз врач отказался от нее, значит она неизлечима; и г-жа Мазель, охваченная ужасом, обратилась к религии, в которой и обрела большое облегчение.