– Надеешься на чудо?

– Хочу надеяться.

– Врешь, – спокойно сказал Андрей, – не надеешься ты на него. Ты прекрасно знаешь, что, если поиск прекращается, шансов больше нет. Почему ты не сказал людям правду?

– Это было выше моих сил… Неужели ты не понимаешь? Ты же сидел за столом, слышал… Им трудно было перенести такой удар сразу. Я решил подождать, тем более что теоретически шанс все-таки есть… Ты меня осуждаешь?

– Я, Сергей, никого не осуждаю. Я тебя жалею.

– Почему?

– Не доверяешь ты людям. Ты, наверное, подсознательно считаешь всех нас этакими детьми, а себя – отцом. Суровым, мудрым, обремененным ответственностью за несмышленышей. И ты один знаешь, что они хотят, что могут, чего не могут. Тебе одному дано знать, что для них полезно и от чего их надо уберечь. Один ты. И ты ни на секунду не сомневаешься в своей мудрости. Раз ты начальник, ты мудр.

– Андрей, я…

– А ты послушай, послушай. Я ведь не только твой вечный зам, не только старше тебя и не только твой друг. – Андрей невесело усмехнулся. – Знаешь, в моей болезни есть даже преимущества. Пока здоров, можно не торопиться с правдой. Сегодня некогда, завтра неудобно, послезавтра некстати. Ничего, полежит правда-матушка, товар, слава богу, не скоропортящийся… А я, брат, откладывать больше не могу, у меня, может, как говорил Веня, дни сосчитанные…

– Да послушай же ты…

– Помолчи. Раз уж начал, скажу тебе все. Какую-то в последнее время я стал замечать в тебе сухость, начальственность какую-то, черт ее подери. Поддакивания с охотой принимаешь, сам знаешь, кого имею в виду, все авторитет свой блюдешь, как старая дева невинность. Мода, что ли, пошла такая, чуть человек на ступеньку приподнялся, лишний раз не улыбнется, не пошутит. Чисто атланты кругом – будто земной шар на загривках держат! Кто тебе дал право утаивать от ребят правду? У тебя что, монополия на правду?

– Еще один, последний сеанс связи, и тогда скажу.

– Не обижай ребят. – Андрей надолго замолчал. – Значит, остаемся… Ну, что ж, выходит, не удастся…

– Что, Андрей?

– Что, что…

– Ты сегодня отлично выглядишь, дружище!

– Не надо, Сережа, мне эти словесные инъекции ни к чему. Сколько смогу – протяну, стыдно тебе за меня не будет. Немножко, правда, обидно, что рановато, но я не боюсь. Оглядываясь назад, мне краснеть не за что, совесть, у меня чиста. Кривыми путями не ходил, ближнему ножки и не подставлял, семью любил. И незачем сожалеть и печалиться. Помнишь, как ты сам год назад готовился уходить? Так и я, пожалуй, был бы счастлив, если бы это случилось со мной не дома, а здесь, на берегу, который и мне довелось обживать. Да и сохранюсь во льду, до самого страшного суда свежезамороженным. Сам ведь говорил, – Андрей усмехнулся, – что лучшей усыпальницы полярнику придумаешь… А теперь, Сережа, дай мне отдохнуть, я и в самом деле малость устал.

Кажется, ничего в жизни я не ожидал с таким лютым нетерпением, как этого последнего сеанса. Я буквально находил себе места: пилил и таскал снег, помогал Дугину в дизельной, вымыл пол в спальне, играл с Сашей в шахматы, но душа моя была в радиорубке. Почему, не знаю, я ведь и не надеялся на чудо, а просто дал себе зарок: скажу только после этого сеанса. Груздев, от взгляда которого некуда было укрыться, снова уловил исходившие от меня пресловутые «волны тревоги»; видимо, и другие заметили, что начальник изо всех сил старается скрыть возбуждение. Словом, ожидание превратилось в кошмар. Впрочем, один грех я с себя скинул: подошел к Пухову, который с убитым видом лежал на койке, и сказал, что того разговора не было. Пухов мгновенно просиял, вскочил и с сердцем пожал мне руку. Он еще что-то пылко говорил, а я кивал и не слушал.

За пять минут до сеанса я придрался к тому, что снега для бани заготовлено недостаточно, и выставил всех наверх. Люди уходили неохотно, будто кожей чувствовали, что сейчас что-то должно произойти, и даже Саша с упреком на меня посмотрел.

Сеанс вел Томилин. Слышимость была отличная, работали микрофоном.

– Выхода нет, Серега, сделали все, что было в человеческих силах…

– Понимаю. Знаю, Петрович, что ты использовал все шансы. Уверен в этом.

– Тяжело сознавать свое бессилие, не было еще такого, чтобы «Обь» оставляла людей…

– Понимаю, Петрович.

– Ни черта ты не понимаешь!.. Прости, Серега, сердце изболелось… Вот Коля рядом… Берем курс на Родину, друг мой, курс на Родину…

– Счастливого плавания, Петрович, земной поклон Родине, земной поклон!..

Вот и все, подумал я, пуповина обрублена. Будем учиться жить сами.

– Что скажешь, Костя?

– Похныкал бы в жилетку, да нет ее у тебя, Николаич. Зиманем.

В Косте я был уверен, Костя из тех, которые хнычут последними. Три раза мы с ним зимовали, и если он согласится пойти в четвертый, другого радиста искать не буду.

– Спасибо… Теперь от тебя и Димдимыча многое будет зависеть. Ругайтесь про себя сколько влезет, но принимайте от ребят радиограммы любого размера, хоть простыни… Если удастся, любой ценой, как угодно, установить с Большой землей радиотелефонную связь – буду в вечном долгу. Связь должна быть в любую минуту, в любое время дня и ночи. За это ты отвечаешь, Костя.

– Сам вместо антенны на крышу встану, Николаич!

Меня вновь ослушались, на заготовку снега никто не пошел. Видимо, ребята просто поднялись наверх и вернулись, как только начался сеанс. Теперь они сидели за столом и смотрели на меня. Наверное, они слышали, как я прощался с капитаном. Что ж, тем лучше. Меня сегодня весь день били, пришла и моя очередь. Сейчас я им скажу всю правду – ударю наотмашь.

Такого мертвого молчания на Лазареве еще не было. Ни одной реплики, ни одного вздоха – люди словно окаменели. Теперь, после сухой информации, я должен был взять правильную ноту. Утешение – лекарство для слабых; я смотрел на Андрея н читал в его глазах: «Не оскорбляй ребят утешением».

– Земля, друзья, – продолжал я, – сузилась для нас до размеров кают-компании. Каждый день в течение многих месяцев, да что там день, каждую минуту мы будем видеть друг друга, говорить только друг с другом, искать спасения только друг в друге. Обстановка усугубляется тем, что все научное оборудование осталось на Новолазаревской, а вернуться туда мы сможем только в сентябре, когда будет светло. Так что вложить свою энергию в дело нам будет не просто. Жизнь предстоит нам нелегкая и в материальном отношении: на камбузе остались в основном крупа да консервы. Книг у нас мало, с куревом плохо, кинофильмов нет…

Филатов вдруг нелепо рассмеялся и сорвал со стены гитару.

– А в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо!

– Веня, – негромко сказал Саша, – не строй из себя осла.

– К тому же, – продолжал я, – у отдельных товарищей временами сдают нервы. Я ничего не скрыл, нам будет трудно. Поэтому жить будем так. Распорядок дня – подъем, прием пищи, отбой – остается без изменений. Будем продолжать все наблюдения, проводить которые в наших силах. В свободное время – учеба. Томилин и Скориков обучат товарищей радиоделу, Нетудыхата, Дугин и Филатов – дизелям, материальной части и вождению тягача. Груздев, вы должны подготовить популярный курс лекций по физике, Гаранин – по метеорологии, я беру на себя гидрологию. Как видите, мы в состоянии помочь друг другу стать образованными людьми, получить вторую специальность. Мы еще много придумаем, друзья!.. Теперь о другом. Днем я обошел помещения станции. В спальнях грязно, постели не прибраны, на полу окурки. Сегодня дежурным были вы, Евгений Павлович!

Пухов посмотрел на меня невидящими глазами. Наверное, он давно отключился и не слышал того, что я говорил. Зато ни слова не упустил Груздев.

– А не находите ли вы, – он усмехнулся, – что говорить о санитарии и гигиене в этих обстоятельствах… как бы помягче выразиться…

– А вы не стесняйтесь, здесь все свои.

– Не к месту, что ли.

– Я нахожу, что санитария и гигиена не могут и не должны находиться в зависимости от обстоятельств. И буду настаивать на этом.