– Твоим тоже приветы передавай!

– Непременно. Жму!

И он дал отбой.

Несколько секунд Малянов сидел неподвижно, все прижимал трубку к плечу. Потом решительно положил ее на рычаги обмотанного изолентой, трижды уже битого аппарата и встал.

– Я твой рассольник обратно в кастрюлю вылила, – сказала Ирка, когда он вошел в кухню. – Сейчас разогрею. Кто там на тебя насыпался?

– Глухов, – сказал Малянов. – Похмелиться звал.

– А трезвонило, как по межгороду, – удивленно сказал Бобка.

– Мне тоже поначалу показалось. Нет, свои. Иронька, я сейчас уйду часа на три… да не к Глухову, не бойся…»

4

«…зумеется, битком набит, Малянов еле втиснулся. Он даже хотел пропустить этот и дождаться следующего – если долго не было, имеется шанс, что потом придут два или даже три подряд, есть такая народная примета; но он и так уже опаздывал. И ему хотелось скорее вернуться домой. Очень хотелось. Ощущение близкой беды сдавливало виски, ледяным языком лизало сердце, и сердце, отдергиваясь, пропускало такты. Убедиться – и домой. В чем убедиться? Он не знал. Хоть в чем-нибудь.

Валька больше не позвонит. Возможно, даже пожалеет, что звонил.

А может, и нет. Может, действительно соскучился. И памятная, вечная его развязность, возведенная сейчас в квадрат, в куб, – от непринужденности ли она? Скорее наоборот. От непонимания, как держаться.

Но почему он ни разу не написал – ни письма, ни хоть открытки? Это я не знал и до сих пор не знаю, куда ему написать в случае чего, а мой-то адрес не менялся! Исчез на восемь лет – а теперь нате! Может, у него все-таки что-то случилось – только он виду не подает…

Как же все подтверждается забавно! Да. Куда как забавно. Если теория демонстрирует хотя бы минимальные предсказательные возможности – значит, она не совсем бред. Значит…

– Пробейте, пожалуйста, талон.

– Не могу, простите. Рук не вытащить.

Молодец, Валька. Сделал-таки… Наверное, и Нобелевку свою получит. Хорошо бы.

Скорей бы домой.

В спертом воздухе забитого под завязку автобусенка, медленно и натужно катящего по лужам, отвратительно завоняло сивухой с луком; сзади на Малянова навалились и больно вогнали под ребро какой-то острый угол. Малянов заерзал, выкручиваясь червем и пытаясь пустить угол мимо.

– Чего пихаешься, мудила? – невнятно, но громко спросили его. – Щас как пихнусь – костей не соберешь.

Малянов смолчал, не поворачивая головы.

– Ну чо вылупился? – спросили его и навалились сильнее. – Поговорить хочешь? Дак давай пошли из трясунца выйдем, разберемся?

Малянов молчал.

– Вот мудила!

Малянов молчал. Прыгая на колдобинах разбитого покрытия и завывая, перегруженный жестяной гробик волокся сквозь промозглую мглу; сбитые и склеенные в единую, вроде комка лягушачьей икры, массу, угрюмо, монолитно прыгали с ним вместе – кто в полуприседе, кто почти без нижней опоры вися на поручне, кто на одной ноге стоя – разнообразные несчастные люди.

– Молчишь? За Гайдара, небось, коли так надулся? Нич-чё, к осени всех вас по лагерям перееб…»

«…выдавился из автобуса на остановку раньше, и с полкилометра пришлось шлепать по грязи пешком. Сырой ветер пронизывал до костей. Справа простирался жуткий пустырь, разъезженный тракторами и бульдозерами, весь в глинистых буграх и лужах, с огрызками бетонных плит и скрученных жгутов ржавой проволоки, растущих из земли чаще, чем полынь: за пустырем смутно громоздились в промозглом тумане жилые корпуса. Слева тянулся необозримый бетонный забор. За ним могла бы уместиться, наверное, целая ракетная база; а может, просто овощебаза: но в какой-то момент забор прервался обшарпанным, перекошенным сараем с железными запертыми воротами сбоку, и Малянов из выцветшей объявы на сарае смог выяснить, что располагается здесь ни много ни мало „Акционерное общество закрытого типа «Лакон“. По ту сторону территории акционерного общества клубились в сумеречной мороси голые деревья; кажется, там было кладбище. А впереди справа темной угловатой громадой вздымалось мрачное, ступенчатое, как теокалли Теночтитлана, здание завода.

Малянов подошел к остановке, на которой ему следовало бы выйти, ориентируйся он получше, в семь минут седьмого. На остановке никого не было, и вообще не видно было ни души. До завода оставалось не больше сотни метров; между остановкой и заводом тянулись приземистые гаражи – тоже какого-то военизированного вида, словно полуутопленные в забитую шлаками и обломками глину. На глухой стене крайнего виднелась почти непременная на любой нынешней помойке меловая надпись «Ельцин – иуда» и рядом – нацистская свастика. Шипел сырой ветер. Фильмы ужасов тут снимать… или про атомную войну…

Ну вот. Стоило тащиться, чтобы убедиться… В чем?

Малянов привалился отсыревшей спиной плаща к гофру кабинки. А где остановка в противоположную сторону, чтобы к метро ехать? Ага, вон. Скорей бы обратно на родной «Парк Победы». Там хоть какая-то цивилизация. Огоньки горят… Люди… Только что, вот буквально только что, людей было слишком много – в метро, на остановке, в автобусе… А теперь совсем не осталось. Вымерли. Мертвая земля под мертвым небом. Две пустыни отражаются друг в друге, как в зеркале… Только из неба, к счастью, не торчит арматура и не сыплются железобетонные обломки. Это только мы умеем. Венцы творения. Нету Вечеровского.

Нету Вечеровского.

Холодно как.

Нету.

Вот и хорошо. Теперь можно ехать домой. Как хорошо будет дома, зная, что я все выдумал и что это просто недоразумение или шутка-прибаутка…

А может, Фил шел сюда, но не дошел? Может, что-то с ним случилось в самый последний момент? Ведь боялся же он кого-то… чего-то… Может, побродить по пустырю?

Может, он… лежит тут где-нибудь… рядом? И даже окликнуть не может?

Нет, это уже идиотизм. Искать неизвестно где, неизвестно зачем, безо всякой уверенности, что это вообще имеет смысл… По жутким этим грязям! Малянов, не сходи с ума.

Само ЛОМО. Значит, не на остановке. Внутри завода? Но как я туда попаду? И он? И где там искать?

Может, просто у самого ЛОМО? Дескать, не на остановке, а рядом с корпусом…

Малянов оттолкнулся плечом от жестянки к пошел к корпусу, ежась от скребущего по ребрам озноба и тщательно выбирая, куда поставить ногу. Выбор предлагался неширокий: лужа – грязь, лужа – грязь; грязь была вязкой, топкой, протяжно чавкала и отдавала ногу неохотно, на каждом шагу грозя схлебнуть с нее обувку.

Мутный темный контур залез в самую середину серого киселя, заменявшего небо, а до стены оставалось метров семь, когда из-за одной из бетонных опор, на которых покоились ряды окон второго этажа – даже про себя не получалось назвать эти бетонные надолбы изящным архитектурным словом «колонны», – выступил человек.

В нем не было ничего от Вечеровского. Многодневная рыжевато-седая щетина на запавших щеках; долгая лысина, разделившая два куста рыжевато-седого мха над ушами; необъятный, складчатый, шелушащийся лоб; заляпанный давным-давно засохшей коричневой краской жеваный плащ без половины пуговиц, под ним – толстый свитер с высоким разорванным воротником… Брюки уделаны глинистыми потеками. Мрачный, загнанный, все время ищущий, откуда ударят, взгляд припертого к стене. Бомж. Такому бутылки по помойкам собирать. Глядеть жутко.

– Я знал, что ты поймешь, – сказал человек. Простуженный, сиплый голос.

Несколько секунд они стояли неподвижно, потом обнялись. И пахло от Фила как от бомжа. Застарелой неряшливой немытостью и нестиранностью, ночевками на чердаках…

– Господи, Фил! – рыдающе произнес Малянов. – Что с тобой? Где ты?..

– Неважно, – отрезал Вечеровский, и это прозвучало как прежде: ни тени сомнения, одна лишь рыжевато-седая уверенность, что, если он сказал «неважно», значит – неважно.

– Тебе что, Фил, жить негде? Так у нас…

– Подожди, Дима, не тараторь. Не надо мне ничего.