— Да, я бы хотел.

— Со мной?

— С тобой.

Оля приблизила ко мне свое лицо так близко, что его очертания размылись, а глаза слились в одно огромное, глубокое окно. И тут я с ужасом почувствовал, что сейчас должен чихнуть. Я отвернулся, изо всех сил потер переносицу, но было уже поздно.

— А-пчхи! — громко чихнул я.

Оля засмеялась и вылезла из-под дивана.

Когда праздничный пирог был съеден, Оля сказала:

— А сейчас мы пойдем гулять. Или нет, мы пойдем знаешь куда? В церковь. Ты был когда-нибудь в церкви?

— Был. А зачем мы туда пойдем?

— Потом узнаешь. Собирайся.

В церкви было чисто и тихо. Пахло ладаном и горевшими свечами. Мы прошли вперед, к алтарю, где на возвышении под стеклом лежала потемневшая, наверное, очень древняя икона, перед которой на массивном бронзовом подсвечнике мерцали три тоненькие нежно-розовые свечки.

Так мы простояли некоторое время. Потом Оля коснулась рукой моей ладони и тихим, низким голосом, подражая священнику, сказала:

— Венчаются раб Божий Андрей и раба Божья Ольга. Жених, согласен ли ты взять в жены Ольгу? — Она дернула меня за руку и своим, нормальным, голосом добавила: — Ну, отвечай: да или нет.

— Да, — сказал я.

Оля крепко сжала мою ладонь и вновь голосом священника продолжила:

— Невеста, согласна ли ты выйти замуж за Андрея? — Она помолчала и, повернув лицо в мою сторону, ответила: — Да.

Мы еще постояли немного, потом обошли церковь вокруг, разглядывая образа в тяжелых, золоченых окладах и читая надписи, выполненные старым, славянским шрифтом. Под образами висели белоснежные, отделанные кружевами полотенца.

— Как ты думаешь, зачем эти полотенца? — спросила Оля.

— Не знаю, — ответил я. — Скорей всего это какие-то символы. Ну, символы чистоты, торжественности.

Когда мы вышли из церкви, Оля сказала:

— Андрей, у тебя есть деньги?

— Есть, — сказал я. — Рубль. Правда, мелочью.

— Очень хорошо. Давай сюда.

Я понял, что Оля хочет раздать эти деньги нищим старикам.

— Да, может, не надо, Оль, — сказал я. — Неудобно как-то.

— Чего ж тут неудобного? Люди просят, значит, надо дать.

Потом мы медленно шли по саду, усыпанному опавшими листьями, перешли Тучков мост, и длинная, строгая набережная Малой Невки вывела нас на Биржевую площадь.

— Знаешь, — сказал я, — мне отец рассказывал, что раньше, давно на Ростральные колонны пускали. Платишь гривенник — и, пожалуйста, наверх.

И тут я заметил, что дверь одной из колонн, той, что ближе к Дворцовому мосту, открыта. Когда мы подошли поближе, из этой двери вышел рабочий в комбинезоне с мотком стальной проволоки на плече и с деревянным сундучком в руках. Он присел на корточки и, достав молоток, принялся расклепывать какую-то деталь.

Я, конечно, сообразил, что это исторический шанс и что упускать его нельзя. Можно всю жизнь прожить в Ленинграде, можно тысячу раз проходить и проезжать мимо этих колонн, так ни разу и не взглянув на город с их исторической высоты.

Я посмотрел на бородатого великана с веслом, притомившегося у подножия колонны, на спину рабочего, долбившего молотком седой петербургский гранит, и, наконец, на Олю. Ни говорить, ни объяснять ей мне ничего не пришлось. Оля поняла меня без слов. Она первая нырнула в открытую дверь колонны. Я за ней.

Крутые каменные ступени винтовой лестницы казались бесконечными. Свет не горел, и, если б не редкие, похожие на бойницы, отверстия в стене, можно было б и загреметь.

Наконец, мы выскочили на верхнюю площадку, и город, такой знакомый и такой неожиданно другой, распростерся далеко внизу под нашими ногами. Тугой балтийский ветер хлестнул нам в лица, чуть было не сдув с головы у Оли платок.

— Вот это да! — восторженно сказала она. — Я даже не представляла, как это здорово! Смотри — автобусы, как жуки. А мостов-то сразу сколько видно… Раз, два, три… шесть штук!

— Я в прошлом году на Исакий лазил — ну, совершенно не сравнить, — сказал я, — Это, наверное, потому, что вокруг ничего не мешает, простор… Вот бы отсюда на дельтаплане над Невой!

Не знаю, сколько времени мы пробыли наверху, болтая о разных пустяках и разыскивая глазами знакомые, но представавшие в неожиданном ракурсе места, но только, когда мы спустились вниз, дверь была заперта. Я толкнул ее плечом, ударил ногой, но тяжелая железная дверь даже не шелохнулась.

— Влипли, — сказал я.

— Ну вот, это уже похоже на приключение, — сказала Оля.

Я изо всех сил заколотил в дверь ногами, но за шумом трамваев и машин никто моих ударов, наверное, не слышал.

— Н-да, — сказал я. — Приключение — это, конечно, хорошо. Но сколько ж мы с тобой будем сидеть в этой каменной кишке?

— Думаю, что вечно, — сказала Оля. — Потом, через много-много лет, когда дверь откроют, на вершине найдут два обнявшихся скелета.

— Нет, — сказал я. — До скелетов дело не дойдет. Сейчас какой месяц?

— Октябрь.

— Ну вот, к седьмому ноября, когда факелы будут зажигать, нас и откроют. Осталось всего ничего — один месяц.

Я снова повернулся к двери и принялся в нее дубасить.

— Погоди, Андрей, не шуми, — сказала Оля. Она близко подошла ко мне, подняла лицо, а потом вдруг притянула руками мою голову и поцеловала. Я стоял, опустив руки по швам, и не смел пошевелиться.

— Теперь стучи. Ну, стучи же! Что ты на меня уставился? Я замерзла. Мне здесь надоело. И, пожалуйста, не воображай, что я в тебя влюбилась по уши. Ты думаешь, почему я тебя поцеловала? Да потому, что мы сидим в этой дурацкой колонне. Понял?

— А при чем здесь колонна?

— При том. Может, в ней двести лет никто не целовался. А может, и вообще никогда. Вот ты проживешь жизнь и всегда будешь помнить, что я тебя в Ростральной колонне поцеловала. А если б я тебя на скамейке поцеловала или там в парадной, ну, ты бы и забыл скоро.

— Я бы не забыл, — сказал я.

— Ладно, не сердись. Я знаю, что ты бы не забыл. Но я хочу домой. Мне здесь надоело. Да открой же наконец эту проклятую дверь!

Когда мама уводила меня из семнадцатого отделения милиции, она ничего не говорила. Она молча шла, крепко держа меня за руку.

А я только об одном думал: «Хорошо, что мне удалось упросить милиционеров, сажавших меня в «ПМГ», не забирать Олю». Не повезло только, что дежурный, звонивший мне домой, наткнулся на маму.

На трамвайной остановке, пока мы ждали «тридцать третий», мама наконец отпустила мою руку и тихо спросила:

— Зачем ты туда залез?

— Да посмотреть хотелось, понимаешь. Ну, что особенного-то?

— Что посмотреть?

— Ну, город. Папа рассказывал, что раньше туда пускали и они с ребятами на свой дом смотрели.

— Смотрели на свой дом. Не понимаю. Почему на дом нужно смотреть с Ростральной колонны? Я этого не понимаю. Вот что, мой дорогой, будешь теперь сидеть дома на привязи. Как собака. Понял?

Напульсник времени

— Квартирка ничего… Ничего квартирка, — говорил дядя Боря, расхаживая по комнатам. — Кухня… Сколько кухня? Шесть и семь?

— Шесть и семь, — сказала мама.

— Так, так, так… Две лоджии. Очень хорошо. Одну застеклить надо. Ага, ванная. Н-да, ребятки, не обижайтесь, но кафелек у вас аховый. Как в морге, кафелек.

— Хозяина в доме нет, — сказала мама и выразительно посмотрела на папу.

— А это что у вас висит? — спросил дядя Боря, взглянув на потолок.

— А это, Боречка, линия электропередачи висит. Я уже три года прошу этих лодырей скрытую проводку сделать — как об стенку горох. Им ничего не надо, живут, как в хлеву.

— Ну, Семенова, не ворчи, не ворчи. У тебя такие мужики! А проводка — ерунда. Я тебе нашего Гриню пришлю — он за пять минут все сделает. Вот линолеум, братцы, — это никуда не годится. Человек должен ходить по паркету.

— А мне нравится, — сказал папа. — Очень удобно: провел мокрой тряпкой — и чисто.

— Оно, конечно, мокрой тряпкой тяп-ляп. Но вы ж, ребятки, не в Доме колхозника живете. Свою норку можно и поскрести. Поскрести можно.