Снова и снова сожалела она о произнесенных в запале резких словах. И зачем она вздумала осыпать его оскорблениями? Он – таков, каким создала его Богиня, не лучше, но и не хуже. А порою, скача на восток, Моргейна чувствовала, что сама во всем виновата: давняя насмешка Гвенвифар, – «маленькая и безобразная, как фэйри» выжигала ей мозг. Если бы только она могла дать больше, если бы она была так же прекрасна, как Гвенвифар… если бы она удовольствовалась тем, что в силах дать он… и тут мысли ее устремлялись в ином направлении: Ланселет оскорбил ее и в ее лице – саму Богиню… Измученная подобными думами, она ехала через край зеленых холмов. А спустя какое-то время принялась размышлять о том, что ждет ее на Авалоне.

Она покинула Священный остров, не испросив дозволения. Она отреклась от сана жрицы, бросив даже крохотный серповидный нож посвящения; и в последующие годы носила такую прическу, чтобы волосы закрывали лоб и никто не видел вытатуированного там синего полумесяца. Теперь в одной из деревень она обменяла крохотное позолоченное колечко на малость синей краски – той, которой пользуются Племена, – и обновила поблекший знак.

«Все это произошло со мною только потому, что я нарушила клятвы, данные Богине…» – и тут Моргейна вспомнила, как Ланселет в отчаянии уверял, будто нет ни богов, ни богинь, но лишь идолы, – в эту форму охваченные ужасом люди облекают все то, что не в силах постичь с помощью разума.

Но даже если так оно и есть, вины Моргейны это не умаляет. Ибо неважно, в самом ли деле выглядит Богиня так, как думают люди, или она – лишь еще одно из имен для природы великой и непознаваемой, все равно она, Моргейна, изменила храму и тому образу жизни и мыслей, что принимала под клятвой, и отреклась от великих токов и ритмов земли. Она вкушала пищу, для жрицы запретную, убивала зверей, птиц и растения, даже не благодаря за то, что часть Богини принесена в жертву ради ее блага, она жила бездумно, она вручала себя мужчине, даже не пытаясь узнать волю Богини в том, что касается ее солнечных сроков, ради одного лишь удовольствия и в похоти, – нет, напрасно она ждет, что сможет как ни в чем не бывало возвратиться и все будет как встарь. И, проезжая через холмы, сквозь зреющие нивы и благотворный дождь, она все мучительнее и мучительнее сознавала, как далеко ушла от учения Вивианы и Авалона.

«А ведь различие лежит куда глубже, чем мне казалось. Даже земледельцы, будучи христианами, приходят к образу жизни, от земли далекому; они уверяют, что Господь дал им власть над всем, что произрастает на земле, и над всяким зверем рыскающим. В то время как мы, обитатели холмов и болот, лесов и дальних полей, мы-то знаем, что не мы обладаем властью над природой, но она властвует над всеми нами, с того самого мгновения, как вожделение пробуждается в чреслах отцов наших и желание – в лоне наших матерей, дабы произвести нас на свет по ее воле, до того мига, как мы начинаем шевелиться во чреве и в назначенный ей срок попадаем в мир, до тех пор, когда жизни растения и зверя приносятся в жертву, чтобы накормить, запеленать, и одеть нас, и дать нам силы жить… все, все это во власти Богини, и без ее благодатной милости никто из нас не вдохнул бы ни разу, но все стало бесплодным и умерло бы. И даже когда наступает время бесплодия и смерти, дабы наше место на земле могли занять другие, и это тоже – ее деяние, ибо она – не только Зеленая Госпожа плодоносной земли, но и Темная Госпожа семени, что таится под снегом, и ворона и ястреба, что несут смерть замешкавшимся, и червя, что незримо трудится, истребляя то, что отслужило свой срок; в итоге итогов она – Госпожа уничтожения и смерти…»

И, вспомнив обо всем об этом, Моргейна наконец-то поняла: то, что произошло у нее с Ланселетом – сущая мелочь; величайший ее грех – не в истории с Ланселетом, но в ее собственном сердце, ибо отвернулась она от Богини. Какая разница, что священники почитают за добро, добродетель, грех или позор? Раны, нанесенные ее гордости, не что иное, как благое очищение.

«Богиня займется Ланселетом в свои срок и по своему выбору. И не мне о том судить». В тот миг Моргейне думалось, что никогда не видеть кузена – это лучшее, что только может произойти.

Нет, нечего и надеяться, что ей дозволят вернуться на место избранной жрицы… но, возможно, Вивиана сжалится над нею и разрешит ей искупить свои грехи перед Богиней. В ту минуту Моргейне казалось, что она охотно удовольствуется участью служанки или смиренной полевой работницы, лишь бы только остаться на Авалоне. Она ощущала себя больным ребенком, что бежит преклонить голову на колени матери и выплакаться всласть… она пошлет за своим сыном, пусть воспитывается на Авалоне, среди жрецов, она никогда более не сойдет с того пути, которому обучалась…

И когда впереди впервые показался зеленый Холм – да-да, именно он, его ни с чем не перепутаешь, – что гордо вознес главу свою над окрестными возвышенностями, по лицу Моргейны потекли слезы. Она возвращается домой, домой, в родные места, к Вивиане; она постоит в кругу камней и помолится Богине, чтобы провинности ее простились и затянулись раны и чтобы смогла она вернуться на то место, откуда исторгли ее собственная гордость и своеволие.

А Холм словно затеял поиграть с нею в прятки: он то показывался, вздымаясь между возвышенностей, точно напрягшийся фаллос, а то прятался среди холмов поменьше или терялся в сырых туманах; но, наконец, всадница выехала к берегам Озера, к тому самому месту, куда прибыла некогда с Вивианой невесть сколько лет назад.

Перед нею простерлись пустынные воды, тускнеющие в вечерних сумерках. На фоне алого отсвета в небе темнели голые тростники; и в предзакатном мареве смутно различались вдали очертания острова Монахов. Однако ничто не всколыхнулось, ничто не нарушило недвижность вод, хотя в страстную попытку достичь Священного острова и призвать ладью она вложила все свое сердце и мысли… Целый час простояла она там недвижно, и вот землю накрыла тьма, и Моргейна поняла, что потерпела неудачу.

Нет… ладья не приплывет за нею ни нынешней ночью, ни когда-либо. Ладья прибыла бы за жрицей, за избранной, лелеемой воспитанницей Вивианы, но не за беглянкой, что четыре года прожила при королевских дворах, не признавая над собою иной воли, кроме собственной. Некогда, давным-давно, в пору инициации, ее изгнали с Авалона, и испытание на то, имеет ли она право называться жрицей или нет, заключалось в одном лишь: ей полагалось вернуться самой, без посторонней помощи.