— Это не ее манера складывать письмо.
— А!
— Но неважно, — оно из Анже.
— Эта дама жила в Анже?
— Да… Ах, Боже мой! Черная печать. Бедная подруга! Неужели с ней какое-то несчастье?
И г-н де Вильнав, побледнев, распечатал письмо.
При первых же словах, что он прочел, глаза его наполнились слезами.
Он взял другое письмо, обрывавшееся на четвертой строчке и вложенное в первое.
Он поднес это недописанное письмо к губам и протянул мне другое.
— Читайте, — сказал он.
Я прочел:
«Сударь,
с личным моим прискорбием, еще более возрастающим от горя, которое испытаете Вы, сообщаю Вам, что г-жа *** скончалась в минувшее воскресенье при последнем ударе полуночи.
За два дня до этого, в то время, когда она писала Вам, она почувствовала недомогание, вначале мы сочли его легким, но оно становилось все тяжелее вплоть до момента ее кончины.
Имею честь отослать Вам — каким бы неполным оно ни было — начатое ею письмо к Вам. Это письмо докажет Вам, что до последней минуты чувства, испытываемые ею к Вам, остались неизменными.
С глубокой печалью, которую Вы, сударь, понимаете, остаюсь всегда покорнейшей Вашею слугой,
Господин де Вильнав следил взглядом за моими глазами, пробегавшими по строчкам.
— В полночь! — сказал он мне. — Вот видите: именно в полночь портрет упал на пол и разбился. Совпадает не только день, совпадают и минуты.
— Да, — ответил я, — это так.
— Значит, вы верите? — воскликнул г-н де Вильнав.
— Разумеется, верю.
— О! Хорошо, тогда приходите как-нибудь, друг мой, когда я буду чуть меньше взволнован; вы придете, не правда ли, и я расскажу вам нечто гораздо более странное.
— Что-то случившееся с вами?
— Нет, но чему я сам был свидетелем.
— Когда это было?
— О, очень давно! Это было в тысяча семьсот семьдесят четвертом году, во времена, когда я был наставником у детей господина де Шовелена.
— И вы говорите…
— Да, обещаю рассказать вам об этом; а сейчас, вы понимаете…
— Понимаю, вам необходимо побыть одному.
Я поднялся, собираясь уйти.
— Кстати, — сказал г-н де Вильнав, — скажите по пути дамам, чтобы они обо мне не беспокоились: я не спущусь.
Я кивнул в знак того, что выполню поручение.
Тогда г-н де Вильнав, сделав упор на заднюю ножку кресла, повернул его так, чтобы оказаться лицом к портрету; закрывая дверь, я слышал, как он прошептал:
— Бедная Софи!
А теперь вам предстоит прочесть историю, которую позже рассказал мне г-н де Вильнав.
IV
КОРОЛЕВСКИЙ МЕДИК
Двадцать шестого марта 1774 года король Людовик XV почивал в Версале, в своих голубых покоях; подле его ложа, на складной кровати, спал хирург Ламартиньер.
Башенные часы Большого двора пробили пять часов утра, и во дворце началось движение.
Это было движение мятущихся теней, оберегающих сон государя в этот час, когда он, утомленный бодрствованиями и излишествами, находил с некоторых пор хоть немного сна, купленного чрезмерными бессонницами, а когда их было недостаточно — наркотиками.
Король был уже не молод: ему шел шестьдесят пятый год; он исчерпал до дна удовольствия, наслаждения, восхваления, ему нечего было больше познавать; он скучал.
Лихорадка скуки была худшей из его болезней; острая при г-же де Шатору, она стала перемежающейся при г-же де Помпадур и хронической при г-же Дюбарри.
Тем, кому уже нечего познавать, остается иногда возможность любить; это превосходное средство против болезни, постигшей Людовика XV. Но, пресытившись любовью женщин после того, как он внушил целому народу любовь, доходившую до неистовства, он считал привычку души любить слишком вульгарной, чтобы король Франции мог предаться ей.
Итак, Людовик XV был любим своим народом, своей женой и своими любовницами, но сам он никогда никого не любил.
Тем, кто пресыщен, остается еще одно возбуждающее занятие — страдание. Людовик XV, если не считать двух или трех перенесенных им болезней, никогда не страдал; счастливый смертный, он испытывал лишь нечто вроде предчувствия старости — начинающуюся усталость, которую его врачи объясняли ему как сигнал к отступлению.
Иногда на знаменитых ужинах в Шуази, где вырастали из-под паркета уставленные яствами столы, где прислуживали пажи малых конюшен, где графиня Дюбарри подстрекала Людовика XV пить стакан за стаканом, герцога д’Айена — громко хохотать и маркиза де Шовелена — проявлять эпикурейскую веселость, — Людовик XV с удивлением замечал, что его руке лень поднять стакан, полный искрящейся влаги, которую он так любил; что лицо его отказывается скривиться в неудержимом смехе от острот, появлявшихся порой из уст Жанны Вобернье подобно осенним цветам, окаймляющим ее зрелый возраст; что, наконец, мозг его холоден к обольстительным картинам этой счастливой жизни, какую дают суверенная власть, огромное богатство и отменное здоровье.
Людовик XV вовсе не обладал открытым характером: и радость и печаль он таил в себе; может быть, благодаря этой способности скрывать свои чувства он стал бы великим политиком, если бы, как сам он говорил, у него нашлось на это время.
Едва лишь заметив изменения, что начали в нем совершаться, он, вместо того чтобы примириться с этим и философски вдохнуть первые дуновения старости, которые бороздят чело и серебрят волосы, замкнулся в себе и стал за собой наблюдать.
Самых жизнерадостных людей делает печальными анализ своей радости или страдания; анализ подобен молчанию, возникшему посреди смеха или рыданий.
С тех пор короля видели только скучающим или печальным. Он уже не смеялся над непристойностями г-жи Дюбарри, он уже не улыбался злословию герцога д’Айена, он уже не замирал от дружеской ласки г-на де Шовелена, своего сердечного друга, Ахата королевских эскапад.
Госпожа Дюбарри особенно жаловалась на эту печаль: по отношению лично к ней она перерастала в холодность.
Такая нравственная перемена заставила врачей заявить, что если король еще не болен, то непременно заболеет.
И вот 15 марта первый хирург Ламартиньер, заставив короля решиться на ежемесячный осмотр, рискнул высказать замечания, считая их не терпящими отлагательства.
— Государь, — сказал Ламартиньер, — поскольку ваше величество больше не пьете, поскольку ваше величество больше не едите, поскольку ваше величество больше не… забавляетесь, что же станете вы делать?
— Разумеется, милый мой Ламартиньер, — ответил король, — то?, что сможет меня больше всего развлечь, кроме всего того, о чем вы сказали.
— Дело в том, что я вряд ли сумею предложить вашему величеству что-нибудь новое. Ваше величество воевали; ваше величество пробовали полюбить ученых и художников; ваше величество любили женщин и шампанское. После того как вы отведали славу, лесть, любовь и вино, я заявляю вашему величеству, что тщетно ищу хоть один мускул, хоть одну ткань, хоть один нервный узел, который указал бы мне на существование у вас способности к какому-нибудь новому развлечению.
— А! — откликнулся король. — В самом деле вы так думаете, Ламартиньер?
— Государь, подумайте хорошенько: Сарданапал был очень умным царем, почти таким же умным, как ваше величество, хотя жил примерно за две тысячи восемьсот лет до вас. Он любил жизнь и много занимался тем, чтобы хорошо ее употребить. Насколько мне известно, он тщательно исследовал средства упражнять тело и ум, чтобы открыть наименее известные удовольствия. И все-таки никто из историков не поведал мне, что этот царь сумел найти нечто иное, отличное от найденного вами.
— Конечно, Ламартиньер.
— Я исключаю шампанское, государь, которое Сарданапалу было незнакомо. Его напитками были, наоборот, густые, тяжелые и вязкие вина Малой Азии — это жидкое пламя, сочащееся из мякоти винограда Архипелага; опьянение от них приводит к бешенству, тогда как опьянение от шампанского — всего лишь к безрассудству.