— Начало мудрости, — сказал он. — Ах, в самом деле, я уже не удивлюсь, если это начало никогда не будет иметь продолжения; это слишком скучно. Но вы размышляете не об одном только Боге. О чем еще вы размышляете?
— О моей жене и моих детях: я давно не видел их, государь.
— Ах да, правда, Шовелен, вы женаты, у вас есть дети, я об этом забыл; да и вы, мне кажется, тоже, ибо за те пятнадцать лет, что мы ежедневно видимся, вы впервые мне об этом говорите. Что ж, если вас обуяла страсть к семейному очагу, вызовите их сюда, я не возражаю; ваше помещение во дворце, по-моему, достаточно велико.
— Государь, — ответил маркиз, — госпожа де Шовелен живет весьма уединенно, она очень набожна, и…
— И она, не правда ли, была бы смущена образом жизни Версаля? Я понимаю, она вроде моей дочери Луизы, которую я никак не могу вытащить из аббатства Сен-Дени. Так что я не вижу средства помочь, мой дорогой маркиз.
— Я прошу прощения у вашего величества; одно средство есть.
— Какое же?
— Сегодня вечером истекают очередные три месяца моей службы; если бы ваше величество разрешили мне поехать в Гробуа, чтобы провести несколько дней с семьей…
— Вы шутите, маркиз: покинуть меня!
— Я вернусь, государь; но я не хотел бы умереть, не сделав некоторых завещательных распоряжений.
— Умереть! Черт бы вас побрал! Умереть! Как легко вы это говорите! Сколько же вам лет, маркиз?
— Государь, я на десять лет моложе вашего величества, хотя и кажусь на десять лет старше вас.
Людовик повернулся спиной к своенравному придворному и обратился к герцогу де Куаньи, стоявшему рядом с королевским возвышением:
— А, вот и вы, господин герцог; вы очень кстати; на днях о вас шел разговор за ужином. Правда ли, что вы приютили в моем замке Шуази этого беднягу Жанти-Бернара? Если так, то это доброе дело и я вас хвалю. Однако если все смотрители моих замков будут поступать так же, подбирая сошедших с ума поэтов, мне останется только переселиться в Бисетр. Как чувствует себя этот несчастный?
— По-прежнему довольно скверно, государь.
— Как же это с ним случилось?
— Из-за того, государь, что когда-то он немного злоупотреблял развлечениями, и прежде всего из-за того, что еще совсем недавно он хотел разыгрывать из себя молодого человека.
— Да, да, я понимаю. Конечно! Ведь он очень стар.
— Всеподданнейше прошу прощения, государь; но он лишь на год старше вашего величества.
— Это в самом деле невыносимо, — сказал король, поворачиваясь спиной к герцогу де Куаньи, — они сегодня не только печальны, как катафалки, но еще и глупы, как гуси.
Герцог д’Айен, один из остроумнейших людей этого столь остроумного времени, уловил растущее дурное настроение короля; опасаясь быть задетым осколками при взрыве, он решил как можно скорее положить этому настроению конец и сделал два шага вперед, чтобы оказаться на виду. Его камзол, подвязки, все края одежды были украшены широким и блестящим золотым шитьем, которое не могло не приковать взоров. В самом деле, монарх его увидел.
— Честное слово, герцог д’Айен, — воскликнул он, — вы сияете, как солнце! Вы что, ограбили почтовую карету? Я думал, что все вышивальщики Парижа разорились после свадьбы графа Прованского, когда никто из придворных не заплатил им, а господа принцы сочли за благо не явиться на свадьбу несомненно из-за отсутствия денег или кредита.
— Следовательно, они разорены, государь.
— Кто — принцы, вышивальщики или придворные?
— Я думаю, все понемногу; однако вышивальщики более ловки, они из этого выпутаются.
— Каким образом?
— С помощью нового изобретения; вот оно.
И герцог показал на свое шитье.
— Я не понимаю.
— Да, государь; платье с таким шитьем называется «под канцлершу».
— Я понимаю еще меньше.
— Можно было бы сделать эту загадку понятной для вашего величества, процитировав стихи, сочиненные парижскими зеваками, но я не осмеливаюсь.
— Вы не осмеливаетесь! Вы, герцог?! — сказал, улыбаясь, король.
— Честное слово, не осмеливаюсь, государь; я жду королевского приказания.
— Я вам его даю.
— Но пусть ваше величество не забудет, что я всего лишь повинуюсь. Итак, вот эти стихи:
Придворные переглянулись, удивленные подобной дерзостью, и все одновременно повернулись к Людовику XV, чтобы воспроизвести на своих физиономиях выражение его лица. Канцлер Мопу, находившийся тогда в величайшей милости, поддерживаемый фавориткой, был слишком высокой особой, чтобы кто-то мог позволить себе выслушивать эпиграммы, беспрестанно сыпавшиеся на него. Монарх улыбнулся — тотчас на всех устах появились улыбки. Он ничего не сказал в ответ — никто не произнес ни слова.
У Людовика XV была странная склонность. Он ужасно боялся смерти, не любил, чтобы ему говорили о его собственной кончине, но при любом удобном случае находил какую-то радость в том, чтобы насмехаться над присущей почти всем людям слабостью скрывать свой возраст, свою старость или свои немощи. Он охотно говорил какому-нибудь придворному:
— Вы стары, вы плохо выглядите, вы скоро умрете.
Он сделал из этого нечто вроде философии, и даже в этот день, получив два жестоких поражения, он рискнул потерпеть третье.
Решив возобновить прерванный разговор с герцогом д’Айеном, он спросил его довольно резко:
— Как поживает шевалье де Ноай? Правда, что он болен?
— Государь, вчера мы, к несчастью, лишились его.
— А! Я ему это предсказывал.
Затем, оглядев круг придворных, увеличившийся за счет лиц, допущенных к малому утреннему выходу, он заметил аббата де Брольо, человека злобного и грубого, и обратился к нему с такими словами:
— Теперь ваша очередь, аббат. Вы ровно на два дня моложе его.
— Государь, — ответил г-н де Брольо, бледный от бешенства, — вчера ваше величество были на охоте. Разразилась гроза. Король промок вместе с остальными.
И, расталкивая стоявших рядом, он в ярости вышел.
Король проводил его довольно грустным взглядом и добавил:
— Вот какой он, этот аббат де Брольо: вечно сердится!
Потом, заметив у двери своего врача Боннара и рядом с ним Борде, которому покровительствовала г-жа Дюбарри и который мечтал заменить Боннара, он подозвал обоих.
— Подойдите, господа; сегодня утром здесь говорят только о смерти, это по вашей части. Кто из вас отыщет нам источник молодости? Это было бы настоящим чудом, и я обещаю нашедшему, что его будущее будет обеспечено. Не вы ли, Борде? Хотя я понимаю, что вы, Эскулап при дворе Венеры, еще не думали о подобном омоложении.
— Я прошу прощения у вашего величества; напротив, у меня есть система: она должна нас вернуть к той прекрасной поре истории…
— К поре мифологии, — перебил Боннар с недовольной миной.
— Вы так думаете, — продолжал король, — вы так думаете, мой милый Боннар? Дело в том, что под вашим руководством моя молодость уже стала мифом, и весьма горестным, и тот, кто сегодня омолодил бы меня, сразу стал бы историографом Франции, ибо он начертал бы прекраснейшие страницы моего царствования. Предпримите же это лечение, Борде, достойное того, чтобы завершиться большой славой. А пока что пощупайте пульс у господина де Шовелена, который так бледен и печален. И сообщите мне ваше мнение о его здоровье, весьма драгоценном для наших удовольствий. И для моего сердца, — поспешно добавил он.
Шовелен горько улыбнулся, протягивая руку.
— Которому из вас двоих, господа? — спросил он.
— Обоим, — сказал Людовик XV, смеясь, — только не Ламартиньеру; этот человек способен предсказать вам апоплексический удар, как мне. — Ну, пусть вам, господин Боннар: сначала вы — прошлое; потом господин Борде — будущее. Каково ваше мнение?