— Расскажи нам про битву с восемью сарацинами, — воскликнул он, — и про все битвы, в каких ты участвовал. И на что похожи сарацины, и какие есть звери на их земле.

Но госпожа Элеонора положила руку на его плечо.

— Уже поздно, Роберт, — мягко сказала она, — и святой пилигрим устал. Дадим ему отдохнуть, а завтра он расскажет нам всё, что ты хочешь узнать. Уильфрида, позаботься о том, чтобы наш гость ни в чём не терпел недостатка, — с этим она встала и ласково кивнула страннику и всем присутствующим.

— Пусть будет так, милостивая госпожа, — отвечал он. — Только ночные часы нужны бедному пилигриму не для сна и отдыха, но для молитвы и благочестивых размышлений. — И с этими словами он медленно и важно направился к двери.

Выражение лицемерного благочестия не сбежало ещё с его лица, когда за дверями кто-то вдруг крепко ударил святого человека по плечу. Перед ним стоял старший конюх сэра Уильяма, широкоплечий и румяный.

— Пока Уильфрида приготовит тебе место для благочестивых уединённых размышлений, не хочешь ли поразмыслить с нами кой о чём на кухне, досточтенный отче? — проговорил он. — У повара Стефана по такому случаю наверняка найдётся бочонок крепкого эля.

— Духовный долг мой — не отказывать никому, кто ищет моей беседы, — скромно ответил пилигрим, опуская глаза.

— Да уж лучше не надо! — весёлый конюх вторично хлопнул нового приятеля по плечу.

Через минуту на кухне, освещённой ярким пламенем громадного очага, разгорелась беседа, менее благочестивая, но гораздо более оживлённая, чем в замковой столовой. Пилигрим и правда был искусным рассказчиком и много повидал на своём веку. Слушатели его то умилялись, то помирали со смеху, хватаясь за бока. Быстрота, с которой гость опустошал поставленную перед ним кружку эля, приводила конюха в неменьшее восхищение. То и дело заглядывая в неё, он шутовски кричал:

— Опять пустая! Клянусь святым Дунстаном, у неё дырка на дне! — и спешно подливал из ближайшей кружки, чтобы не терять время на путешествие к бочонку.

— Помнится, во время бури у берегов египетских, — лукаво промолвил пилигрим, вновь поднося к губам пенящуюся кружку, — переполнилось наше утлое судёнышко водой, а отчерпывать её было нечем. Три дня пили мы её, смиренные странники, пока не осушили судно, и тем спаслись. Но морская вода растянула наши грешные утробы и с тех пор они вмещают в себе меру, коей было куплено наше спасение.

Громкий хохот благодарных слушателей заставил заколыхаться пламя очага.

— Умру, — покатывался со смеху толстый конюх, — лучше не надо! Ой, Стефан, слыхал ли ты что-нибудь подобное?

— Никогда и нигде, — отвечал ещё более толстый повар, утирая рукавом плачущие от смеха глаза. — да замолчи ты, Христа ради, святой отче, дай передохнуть. Вот кабы ты такое рассказал госпоже Беатрисе…

— Ей расскажешь, — отозвался второй повар. — Она ещё отродясь не улыбалась, кроме как на чью-нибудь беду. Не то, что наша кроткая госпожа, спаси её господи. Да ещё вот, если шепчется иной раз с отцом капелланом…

— А отца капеллана-то сегодня опять за ужином не было, — сказал высокий тощий человек с пальцами, запачканными позолотой.

— Наверно, он вместо ужина молится в своей капелле, — предположил повар. — Мне Уильфрида говорила, он как к вечеру там замкнётся — по двое суток иной раз не выходит.

— А ты видел, Стефан, как он там молится? — странным тоном спросил тощий человек.

— Ты что-то знаешь, Дрек, — воскликнул конюх и, перегнувшись через стол, перелил пенистый эль из своей кружки в его. — Будь другом, расскажи!

Тот проворно покончил с содержимым своей кружки, затем, пользуясь моментом, протянул её за следующей порцией и не спеша начал:

— Я доканчивал тогда резьбу около подножия статуи святого Стефана. Отец капеллан очень меня торопил и был недоволен. Он думал, я совсем окончил, а я вышел только на лестницу взять мешок с инструментами. И закрыл за мной дверь. А я её дёрнул и опять вошёл. И что же вы думаете? — рассказчик удачно продлил паузу, использовав её для общения с кружкой. Когда его длинный нос вынырнул из неё, продолжал: — И что же вы думаете? Не было капеллана в капелле! Пропал, убей меня господи, а там спрятаться-то негде. И так это меня испугало, что я громко крикнул и выскочил за дверь. И не успел я спуститься на три ступеньки, пропади я совсем, кто-то схватил меня за шиворот и встряхнул, да так, что у меня в глазах потемнело. Тут уж я взвыл, наверно в деревне было слышно, смотрю — это отец капеллан. Таким злющим я его в жизни не видел. «Чего, — спрашивает, — ты зашёл опять в капеллу, когда ты работу уже кончил, и зачем кричал?» А сам-то меня тумаками угощает и справа и слева — аж искры из глаз сыплются. Упал я на колени: «Преподобный отец, — отвечаю, — испугался, куда ты из капеллы делся». А он посинел даже: «Убью, — грозит, — если такое повторишь. — там я был, а ты, разиня, меня не видел». — «Правда, — говорю, — отец капеллан, истинная правда, ты там был». А сам трясусь. «Ну помни же», — сказал и отпустил меня. А я иду да опять трясусь. Не иначе, думаю, как… — тут рассказчик понизил голос, пугливо оглянулся и закончил полушёпотом: — Не иначе, думаю, как тут… нечистая сила.

Глаза слушателей округлились и наполнились неподдельным ужасом: нечистая сила для них была такой же реальной, как пожар, град или чума, но ещё и непонятной и потому более страшной.

В общем смятении никто не заметил, как Гунт приблизился к Дреку и, наклонившись к самому его уху, спросил почти шёпотом:

— Скажи, Дрек, а ты не догадался, когда искал капеллана, заглянуть за статую святого Стефана? — Никто этого не слышал, кроме пилигрима: опершись грудью на стол и переводя внимательные быстрые глаза с одного собеседника на другого, он старался не упустить ничего, что могло быть полезным для его страшного дела.

Глава X

Замок пробуждался рано. Уже закончился завтрак, когда солнце едва поднялось над вершиной соседней горы. Отдохнувший и накормленный, пилигрим почтительно преклонил колена перед госпожой Элеонорой:

— Благодарю тебя, благородная графиня, за приют и за пищу, — сказал он. — Разреши теперь скромному страннику удалиться до вечера: по обету, данному мной во славу богородицы, должен я ежедневно несколько часов проводить в уединённом месте в благочестивых размышлениях, стоя под палящим солнцем или под дождём и ветром, а затем бичевать себя по обнажённому телу толстой верёвкой с узлами.

Чем более необычным и мучительным был обет, тем с большим уважением в то время относились к нему. Считалось, что милосердному богу приятно и угодно всякое истязание, которое человек причиняет себе во славу его. Поэтому кроткая Элеонора не удивилась, даже была растрогана.

— Человеческая плоть слаба, — добавил пилигрим, — а бичую я себя столь сильно, что кровь брызжет и я не могу сдержать невольные стоны, да простит мне их благость божия. А по сему я и уединюсь под сень деревьев, вдали от жилища, чтобы недостойная моя слабость не обеспокоила высокородную госпожу.

— Этого не бойся, добрый пилигрим, — ласково сказала графиня, — и возвращайся к вечеру. Если у тебя на то хватит сил после твоих благочестивых упражнений, ты вновь развлечёшь нас рассказами.

Во дворе, пока привратник открывал калитку, к воротам подошёл весёлый конюх:

— Будь здоров, отче, — приветствовал он пилигрима. — Хотели бы мы посмотреть на твои труды во славу божию — нельзя ли нам сопутствовать тебе?

Но благочестивый странник смиренно покачал головой: по обету, объяснил, истязать себя обязательно наедине. Нарушение грозит страшными карами ослушнику. И люди, которым не страшны были свист стрел в битве и рёв дикого кабана на охоте, отступили при одном упоминании о божественном гневе. Привратник почтительно отпер калитку и целая толпа собравшихся позади конюха слуг молча пропустила одетого в пыльную и рваную одежду лицемера. Такова была сила суеверия.

Только конюх покачал головой и подмигнул Гунту: