– Пойду!
И не хочется, а не откажешь. Давно уж хлопочет епископ, добиваясь лада в княжьей семье. Страшно и молвить: опостылела князю венчанная супруга. Не по-божески такое, хоть и не попусту случилось: вот уже седьмой год, с последних, неудачных, родин, часто и подолгу недужит Агриппина Васильевна. Ноги пухнут, отекая к лодыжкам безобразными торбами, суставы в сырость ломят так, что порою криком кричит. Взгляни со стороны – сама себе в бабки годится. И лекарь-фрязин,[33] из Новагорода выписанный, никак помочь не сумел.
С того и пошла в дому, прежде ладном, трещина. Князь, в соку мужик, поначалу жалел супружницу, сиживал рядом, за руку держа… а после – как ножом отрезало. Наскучила болящая враз. И то: в покоях княгининых дух тяжкий, голос у нее сделался скорбный, нудьливый… а по терему девки шастают мясистые, и все рады княжьей милости… а ежели чего тонкого душа пожелает, так и боярышню согласную отыскать недолго…
И верно, не по совести так-то, а естеству не укажешь.
– Теперь же и пойду, отче!
Подошел под благословенье, поцеловал руку Митрофанову, проводил до самой двери. Уселся на лавку, взъерошил темные растрепавшиеся кудри; гордился ими некогда. Глотнул вина прямо из корчаги. Попробовал вспомнить: все ли воеводе Петру сказал, не забыл ли чего? Не вспомнил. И вдруг прошептал в сумрак, глядя с несусветной надеждой:
– Тятя… а тять…
И так захотелось внезапно отца-покойника увидеть, так приткнуло грудь тоской, что на миг поверилось: вот сейчас распахнется дверь и войдет батюшка, князь великий Всеволод, Гнездо Большое. Войдет, пригнувшись, и сядет рядом, большой, могучий, хоть и не молодой уже – такой, каким был до самого сердечного удара, швырнувшего на пол посреди пира; войдет, глянет ласково – и не станет больше трудноты; все возьмет на себя, все, как должно, управит; не было для отца невозможного. Подумалось: пускай даже Костька, брат, отцов любимчик, придет! Лютой была вражда с живым, да теперь-то вся вытекла… и потом: братья как-никак, поможет; умником был.
Но не придут. Сгнили небось давно отцовы косточки; и Костька вслед ушел, в гневе на него. Юрку непутевого. Как там спросил-то, одолев-таки мятежного брата у Липицы? С коня не сходя, сквозь забрало цедил: «Со мною как поступил бы?» – и Юрий замялся, боясь сказать истину и не умея наскоро выдумать лжи; «Ладно, – кивнул Константин и указал на заваленное мертвыми телами поле: – А это вот все тебе на что было, а, Юрка?», – и тут правда сама прыгнула с уст: «Власти хочу!» – признался, мокрея спиной в ожидании удара, но брат лишь пожал укоризненно плечами: «Эх, Юрка-стервец, не по тебе ноша; трогать тебя не стану, живи; но моли Господа, чтоб не пережить меня, ибо власти не вынесешь…»
А батюшка тогда уже почитай четыре года в земле лежал.
И вроде все наладилось потом, и брата чахотка съела, и сел Юрка на отцов златой престол, и правил удачно, а – вот оно! – сталось-таки по-Костькиному…
…Вскинулся князь. Встряхнулся, отгоняя наважденье. Вспомнил: слово дано епископу. Раз неизбежно идти, так лучше пораньше – быстрей вернуться выйдет. Но и сам понимал: нужно! Хотя б для того, чтоб не поползла еще одна, вовсе не нужная, сплетня по Владимиру: нелюба, мол, князю княгиня, без сожаленья бросает, так, стало быть, и градом не дорожит.
Снял с опояски частый гребень, провел по волосам. Подумалось: хоть тем порадую. Некогда, в давние годы, любила Грунюшка перебирать льняные Юркины волосы; приговаривала ласково, соколом называла да ладушкой, да и Юрка Грунюшку в те поры любил-жаловал; эх, годы наши, годы! – где они, те кудри, где Юрка да Грунюшка?..
Подковками на каблуках постукивая, прошел узкими переходами; прижал было по пути шмыгнувшую мимо деваху, щурясь, ухватил, ощупал сладкое мясцо – да тут же и опомнился: куда идешь-то? – сам себя укорил, сделал лицо грустным и вышел на княгинину половину.
Лишь открыл дверь в светлицу – ударило в ноздри тяжелым вкрадчивым духом, непривычным, но и не противным нисколько, смешанным с чадом свечным. Не сразу и уразумеешь, потянув воздух: княжий терем тут, церковь ли, изба ли ведуна-травника? Ладаном пахло, миррою, отварами цветочными…
– Юра?
Беспомощно, слабенько охнула, подняв взгляд от шитья, Агриппина Васильевна, схватилась было за грудь, уронила нитки да паволоки,[34] но совладала с собою. Натужно дыша, поднялась из кресла и шагнула встречь, успев махнуть рукой сенной боярышне: поди! Та змейкою юркнула в соседнюю горенку. Княгиня же сделала еще шажок неверными ногами, качнулась – и упала бы, не подхвати муж на руки.
– Что?! Что с Севой? – Зрачки расширились, почти затмив синие райки глаз. Понятно: и помыслить не могла, что зайдет супруг, не ждала; а увидела, и первое, что на ум пришло, – сыновья:
– С Севой что?
– Не ведаю, – растерялся князь. – Гонца с-под Коломны вечор сама спрашивала, а иных не было пока…
– Володя?! – теперь о младшем вспомнила. Но, взглянув в мужнины глаза, осознала – не умом, сердцем бабьим: без тяжких вестей пришел, так просто, к ней, к жене! И вздрогнула всем большим рыхлым телом. Огрузнев, осела в сильных руках Юрия.
Всхлипнула жалко.
– О-ох, Юрочка…
С такой горечью имя высказала – как выплакала; и князь, словно не сам избегал по-всякому этой духоты недужной, словно не сам подчас клял вполголоса «корову задастую», ощутил вдруг на щеке мокрое. Сперва и не понял, что там; осознав – устыдился.
– Присядь, Груня. И я рядом сяду.
Ласково сказал, словно дитю малому. Поддерживая под локоть, подвел к лавке, что стояла у изразцовой, лазурью расписанной печи. Чуть скрипнула дверь и тут же притворилась опять: там, в ярко освещенной палате, гадали ближние боярыни, поставив вкруг таза с водой зеркала и свечи.
– Проститься пришел, Груня. В украины иду, войско собрать.
Сказав, отвел глаза. Подумал: вот сейчас осознает – и выть начнет, как сыновьям вслед выла, по-собачьи. Уж и гнев заранее стал накручивать, чтоб встать да уйти, хлопнув дверью, как только скулить начнет.
И ошибся – опять. Все поняв мгновенно – недаром дочь и жена княжья, – Агриппина Васильевна неожиданно выпрямилась. Лишь миг тому сидела квашней, привалившись к печи, и вот: спина как стрела, голова вскинута надменно, ликом враз осунулась. Под очами синева легла, и стала княгиня себя самой весен на десять, кабы не более, моложе. Такой была, когда после Липицы злосчастной валялся перед ней весь в слезах, в соплях, а она голову дурную, братом милованную, прижимала к коленям и приговаривала: «Ну и ладно, Юрочка, и Бог с ним, со столом-то батюшкиным; ссылка так ссылка, и в Городце небось люди живут, а Костька пускай сам теперь тот воз тянет…»; тонкие брови изогнулись, щеки сквозь белила румянцем полыхнули…
– Кто из бояр мне в помочь будет, Юра?
Деловито спросила, не сомневаясь ничуть, словно примеряясь уже к осадному сидению; а голос так тверд сделался, что поразился князь. Эка! Двадесять лет вместе прожито, а такой никогда не видывал. Всякою бывала: и нежной, и вздорной, и жаркой, и холодной, и постылой даже – но, казалось, знал всю как есть. А ныне совсем незнакомая баба сидела под боком, и этой, вовсе не ведомой, можно было без страха оставить город. Такая не сдаст, на плечах вытянет – а если и сдаст, так живая не останется. И не было нужды эту Агриппину ни утешать, ни уговаривать.
Ответил кратко:
– Петра Ослядюковича оставляю, также и епископа.
– Добро. Петр опора крепкая. А Митрофан-владыка посадским в утешенье сгодится.
Все сразу поняла, умница. Нет надежды выстоять Владимиру, коли возьмет татарва Коломну и Москву; разве что чудо! тогда не подойдут, но уж коли нагрянут… уже ни стены не уберегут, ни валы не сдержат.
И вдруг забыл князь, что с неохотой сюда шел. Вот она, женка: недужная, рыхлая, а – куда деваться? – роднее некуда. Протянул руку, приласкать…