О Субедэ! Сколько песен сложила степь, и каждая третья из них – о тебе; сколько славы пало на негнущиеся плечи твои. Одноглазый Чингисов пес, урянхайский барс, великий воитель степей!
Сгорбившись в седле, прожил ты жизнь, полмира вымерил бег твоего коня, цари заискивали перед тобой, Субедэ; нет подобных тебе под луной, и некому равняться с тобой из живых; а равные тебе давно ушли в Синеву яростным дымом костров, и некому по-дружески пировать с тобой, Субедэ!
Ты, чей глаз острее стрелы, нашел Бурундая и отличил его среди многих; ты возвысил десятника в сотники, а сотнику вручил бунчук минган-у-нояна; ты дал чернокостному тысячу, и ты привел его к ногам хана и не просил, но требовал: дай тумен!
Всем обязан я тебе, одноглазый волк, всем, что имею уже и что буду иметь, даже и жизнью самой… о, как я ненавижу тебя, Субедэ!
…Неслышно выползла из тьмы поближе к очагу уруска, ткнулась боязливо в бок. Скосив глаз, темник заметил лоснящиеся губы и зелень меж ресниц – уже не безумную, даже не испуганную – просящую. Небрежно потрепал волосы; усаживаясь, кинул дрожащей в ознобе девке тулуп.
– На! Якши, кызым, бик якши……[37] И все же почему, Субедэ? Весь в прошлом ты, старик, весь там, где лежит начало путей; дымными столбами пометил ты, железный пес, половину Поднебесья – разве этого мало? Зачем тебе, уже утомленному жизнью, собирать чужую славу у Последнего Моря?
О Субедэ…
От неотрывного гляденья в огонь шли перед глазами радужные круги; пригревшись, ровно дышала уруска, и скрипел за войлочной стенкой снег под ногами кебгэулов.
…Битва нужна! Большая битва нужна, лучше – с главным войском урусского хана; пошли, Тэнгри, это войско на тропу Бурундая! Тогда и Бату, и орда поймут, что не сошлось все, что есть под Синевой, в голове Субедэ; не пожалей, Тэнгри, направить урусов ко мне, а там – моя забота, я чувствую в себе силу, я одолею их, и десять туменов, округлив рты, скажут: «О, Бурундай!» – и я не стану больше уползать из шатра хана, подобно приласканной и прогнанной собаке…
Битва, битва нужна! Или большой город…
– Город, воитель!
Не сразу и понял, что, сунувшись в юрту, созвучным мысли криком оборвал злую бессонницу десятник стражников.
– Гонец от нояна Ульджая, воитель!
И вот уже стоит перед Бурундаем приземистый кипчак, смотрит, согнувшись, на темника, а ноздри невольно шевелятся, ловя запах вареного; продрог воин в седле, видно сразу – не щадил себя.
– Ешь!
Никогда не сделал бы так Субедэ; сначала пусть скажет гонец, с чем пришел, а после – корми или гони, твое дело. И это мудро, но разве не Тэнгри откликнулся на мольбу, послав вестника? И потому, а еще больше – оттого, что так не сделал бы Одноглазый, воин поймал на лету брошенное мясо и впился в него, быстро-быстро шевеля челюстями.
– Ну?
Давясь, закатывая глаза, проглотил чериг недожеванное.
– Ульджай-ноян говорит: волей Тэнгри стою перед городом урусов в ожидании подкрепленья.
– Большой город? – щурясь от нежданной удачи, спросил Бурундай.
– Ульджай-ноян говорит: совсем малый. Но там казна урусского хана.
– О! – не сдержался Бурундай, боясь верить; казна! значит – золото желтое и золото белое, значит – мех и пух; ханская доля ждет его, Бурундая, рук – и эти руки бросят ее к ногам Бату. Так-то, Субедэ…
– Войска много? – просто так спросил темник, нисколько не сомневаясь в ответе: конечно же много, иначе не стал бы Ульджай просить подкреплений. Умно! – зачем губить понапрасну черигов?
– Ульджай-ноян говорит: совсем мало. И стены низки. – Кипчак потемнел лицом, покусал губу и все же выговорил:
– Мы его не взяли.
Сбившись на полуслове, Бурундай расширил глаза.
– Был штурм?
– Да, воитель, – прошептал кипчак, втягивая голову в плечи.
– Это сильный город. Там много войска. И крепкие стены. – Теперь Бурундай говорил отрывисто, бросая слово за словом в лицо вестнику; он не сомневался, что чего-то недослышал. – Вы штурмовали и были отбиты. Так?
– Мы были отбиты, великий. – Челюсть кипчака мелко вздрагивала под взглядом Бурундая. – Но это маленький город…
На лице темника застывает изморозь. Рука дергается.
И, не вытерпев гнетущего молчания, явственно слыша хруст ломаемых по мановению этой руки позвонков, кипчак падает на колени; он ни о чем не просит, он словно бы требует выслушать! и говорит ясно, хотя и сбивчиво, брызжа слюной и зажмурив глаза, словно от едкого дыма.
– Пусть воитель прикажет казнить Тохту, если кто-то посмеет назвать Тохту трусом; но таких нет, как нет вины их джауна в неудаче!..
Тохта-кипчак почти кричит, и Бурундай, изумленный, останавливает руку, не хлопает в ладоши, не зовет нухуров. Он слушает, потому что верит кипчаку, а верит потому, что видел лгущих и знает: так – не лгут.
– Нет нашей вины! – хрипит гонец. – Еще до сумерек подошли мы к городу урусов, и Ульджай-ноян велел идти приступом немедля; там нет стен, это не стены, это саманные дувалы, как в Хорезме, такие не стоят и часа осады. Я вспрыгивал на такие стены прямо с конской спины, на скаку…
Чериг смирился со смертью и потому кричит: да! Ульджай-ноян сделал все правильно, как заведено! Джаун пошел наметом, и богатуры кинули ремни с крючьями на стены, и урусы завопили в испуге, потому что не ждали внезапного удара… но ворваться в город все равно не удалось; он, Тохта, сам был на стене, а потом оказался в снегу, в сугробе… и другие тоже были рядом, и были сброшены урусами, но как?! – никто не может сказать…
…Гонец был готов умереть, и это спасло ему жизнь. Но, будучи правдой, услышанное было непонятно. Все это надлежало обдумать тотчас, но – медленно, без спешки.
– Иди, – едва шевельнул губами Бурундай, с омерзением глядя на каплю слюны, шипящую на кромке очага.
Кипчак выполз.
Думай, Бурундай, думай! Разве так уж плоха весть? Нет. Найден город урусов – это хорошо. Богатый город, с казной ульдемирского хана – опять хорошо. Маленький город с низкими стенами – совсем хорошо.
Три пальца загнуты на правой руке. А левая?
Не взят с налета маленький город – это плохо. Отборный джаун, сотня черигов, ждет подкрепленья против кучки урусов – еще хуже…
Два пальца меньше, чем три. Значит, рано гневаться на Ульджая.
И сам довольный собой, проявившим мудрость, достойную Субедэ, Бурундай ухмыльнулся. Уже без злости вспомнил, как вопил, защищая свою глупую жизнь, кипчак. Э! Только ли свою? Ну-ка: «…джаун-у-ноян делал все правильно!» – вот о чем еще вспомнил воин в смертный час!
Значит, любят Ульджая богатуры?
Медленно сгибается четвертый палец правой руки.
Ноян Ульджай – бычок темника. Им замечен, им и вытащен из навоза, как некогда вытащил темник Субедэ нухура Бурундая. Не имея таких всем тебе обязанных, не стоит и мечтать о славе и о месте у ног хана. Это потом уже, после, подумает Ульджай: всем обязан я тебе, о Бурундай, – и потому ненавижу. Не скоро это будет, очень не скоро. А пока что любовь черигов к Ульджаю – залог не сотника силы, а темника…
И это – лучшая из вестей, принесенных кипчаком.
Ненадолго прекратил обдумывать услышанное. Еще не все встало на места, но главное прояснилось – и, раньше чем решать, следовало остыть, расспросить знающего человека.
Хлопнул в ладоши.
– Приведи булгарина! – приказал вбежавшему нухуру.
Пока бегали, искали, протянул руку пленнице; та поднялась, глядя с опасливой благодарностью, готовая в любой миг отпрянуть. Коротким толстым пальцем провел по щеке, вновь подивившись нежности урусской кожи. Подмигнул, цокнул языком, ободряя; потянув за собою, подвел к наваленным грудой урусским одежкам, знаком показал: выбирай…
А в юрту уже входил, кланяясь на ходу, крепкий смугло-сумрачный воин, горбоносый, с тонкой, обтекающей лицо от виска до виска бородкой; зеленая, скрученная складками повязка красовалась поверх лисьей шапки, и конец ее, свободно выпущенный, свисал до левого плеча.