Ее сухая напористость и холодная нетерпеливость очаровали Фламбо при первой же встрече. Он стоял в фойе у лифта в ожидании мальчика-лифтера, который обычно развозит по этажам служащих и посетителей, но эта яркоглазая орлица не захотела терять драгоценное время. Резким голосом она заявила, что прекрасно знает, как устроен лифт и вполне может обойтись без всяких там мальчиков… или мужчин. Несмотря на то что контора ее находилась всего-то на третьем этаже, за несколько секунд подъема она успела изложить Фламбо многие из своих фундаментальных взглядов на жизнь и общество, из которых следовало, что она – женщина передовых взглядов, предприимчивая и любит современную технику. Яркие черные глаза ее вспыхнули от гнева от одной мысли о тех, кто не приемлет развитие механики и ратует за возвращение в жизнь романтики. Каждый человек, говорила она, должен уметь управляться с машинами, так же, как она умеет управлять лифтом. Ее, похоже, даже возмутило, что Фламбо открыл ей дверь лифта. Сам же обозначенный джентльмен поднялся на свой этаж, улыбаясь несколько смешанным чувствам, которые вызвала в нем столь вспыльчивая независимость.

Спору нет, характер у нее был решительный, деловой, а движения ее худых изящных рук были такими резкими, что создавалось впечатление, будто она вот-вот начнет крушить все вокруг себя. Однажды Фламбо зашел в ее контору с каким-то документом, который нужно было напечатать, и увидел, что она только что швырнула очки своей сестры на пол и растоптала их каблуками. Когда он открыл дверь, она как раз произносила пылкую обличительную речь насчет «всех этих тошнотворных медицинских изобретений» и о том, что тот, кто пользуется всем этим, признает себя ущербным человеком. Кончилось это тем, что она запретила сестре приносить с собой подобный искусственный и вредный для здоровья мусор и напоследок спросила, чего ей ожидать в следующий раз: деревянных ног, искусственных волос или стеклянных глаз. Когда она говорила, глаза ее сияли, как два ужасных кристалла.

Фламбо, которого подобное неистовство повергло в изумление, не смог удержаться от того, чтобы (с французской прямотой) не спросить мисс Паулину, почему ношение очков она считает большим признаком слабости, чем пользование лифтом, и почему, если наука может помогать нам в одном, не может помогать в другом.

– Это совсем разные вещи, – с надменной интонацией произнесла Паулина Стэси. – Батареи, моторы и остальные подобные вещи говорят о силе человека… Да-да, мистер Фламбо, и о силе женщины в том числе! Мы должны думать о тех великих механизмах, которые покоряют пространство и бросают вызов времени. Если есть в мире что-то возвышенное и прекрасное, то это наука. Но все эти костыли и пластыри, которыми торгуют доктора… Пользование ими – признак трусости. Доктора так носятся с ногами и руками, будто все мы от рождения – калеки и больные рабы. Но я родилась свободной, мистер Фламбо! Люди считают, что им нужны эти вещи, потому что в них воспитывали страх вместо отваги. Глупые няньки все время твердят детям, что нельзя смотреть на солнце, и в результате они не могут смотреть на него не моргая. Но с какой стати среди множества звезд должна быть такая, на которую мне запрещено смотреть? Солнце – мне не хозяин, и я буду смотреть на него открытыми глазами тогда, когда захочу.

– Сияние ваших глаз, – сказал Фламбо с неожиданным галантным поклоном, – ослепит солнце.

Удовольствие, которое получил он, отпустив этой странной холодной красавице комплимент, частью объяснялось некоторым смущением, в которое он ее привел, но, поднявшись на свой этаж, он глубоко вздохнул и присвистнул. «Так значит, она уже угодила в лапы этому мудрецу наверху с его золотым глазом», – сказал он про себя. Хоть ему почти ничего и не было известно о новой религии Калона, да она его совершенно не интересовала, но об этой идее насчет рассматривания солнца он уже слышал.

Скоро он выяснил, что духовная связь этажей под и над ним была достаточно тесной и крепчала не по дням, а по часам. Человек, называвший себя Калоном, был фигурой внушительной, достойной, в физическом смысле, быть жрецом Аполлона. Он лишь слегка уступал ростом самому Фламбо, но выглядел намного ярче. Золотистая борода, пронзительные голубые глаза, густые длинные волосы, откинутые назад, как львиная грива. Внешне он был живым воплощением белокурой бестии Ницше, но его животную красоту возвышали, просветляли и смягчали написанные на лице интеллект и духовность. Если он походил на одного из великих саксонских королей, то на кого-то из тех, кто одновременно был святым. Впечатлению, которое он производил, нисколько не мешал тот факт, что его контора располагалась на одном из средних этажей новенького делового здания на Виктория-стрит; что в приемной между его кабинетом и коридором сидел секретарь (самого обычного вида молодой человек в манжетах и с воротничком); что имя его красовалось на медной табличке, а золотой символ его веры – на стене, наподобие вывески какого-нибудь окулиста. Впрочем, эти вульгарные признаки деловитости никоим образом не приуменьшали великой внутренней силы и вдохновения, которые излучали душа и тело человека по имени Калон. Когда заканчивались речи, слушатели этого шарлатана чувствовали, что находятся рядом с великим человеком. Даже в свободном льняном костюме, который он носил у себя в конторе в качестве рабочей одежды, Калон казался завораживающей и внушительной фигурой, а уж в белой ризе, с золотым венцом на челе, в которых он каждый день приветствовал солнце, жрец был настолько прекрасен, что смех, который вызывало его появление у прохожих, иногда неожиданно обрывался. Три раза в день новый солнцепоклонник выходил на маленький балкончик, чтобы на виду у всего Вестминстера воздать хвалу своему ослепительному владыке: на заре, на закате и когда часы били полдень. И вот, когда еще не утих возвещающий полдень звон с башен парламента и приходской церкви, друг Фламбо отец Браун поднял глаза и впервые узрел ослепительно-белоснежную фигуру жреца Аполлона.

Фламбо за последнее время уже успел насмотреться на эти ежедневные церемонии поклонения Фебу, поэтому нырнул в открытую дверь огромного здания, даже не заметив, что его правоверный друг остался на улице. Но отец Браун, то ли из профессионального интереса к форме отправления службы, то ли из большого личного интереса к шутовству, остановился и, задрав голову, стал смотреть на балкон солнцепоклонника, точно так же, как стал бы смотреть на балаганных Панча и Джуди. Пророк в блестящем одеянии уже стоял прямо, воздев руки, и странный пронзительный голос, которым он возносил хвалу солнечному богу, раскатывался далеко по широкой оживленной улице. Церемония как раз достигла своего пика, и глаза Калона были устремлены на пылающий диск. Вряд ли в ту минуту он мог видеть что-либо или кого-либо на земле, поэтому почти наверняка можно утверждать, что он не заметил маленького круглолицего священника, который стоял внизу среди толпы зевак и наблюдал за ним, щурясь и часто моргая. В этом, возможно, и заключалась самая большая разница между этими двумя столь непохожими друг на друга людьми. Отец Браун, на что бы ни смотрел, мигал всегда, но жрец Аполлона мог в полдень смотреть на пылающий круг в небе не моргая.

– О Солнце! – голосил пророк. – О звезда великая среди звезд недостойных! О светоточащий ручей, бьющий молчаливо в месте тайном, зовущимся Небом! Белый отец всего белого: белого пламени, белых цветов, белых вершин горных. Отец, что непорочнее самого непорочного ребенка; первозданная чистота, в чьем покое…

И в эту секунду раздался громкий треск, потом что-то грохнуло, как упавшая ракета, и кто-то истошно завопил. Потом закричали все. Пять человек с улицы бросились к двери здания, трое выскочили им навстречу, и на несколько секунд обе группы своими криками оглушили друг друга. Ощущение какого-то неимоверного внезапного ужаса вмиг охватило половину улицы, ощущение еще более жуткое оттого, что никто не знал, что произошло. После того как началась суматоха, лишь две фигуры остались неподвижны: прекрасный жрец Аполлона вверху на балконе и жалкий служитель Христа внизу под ним.