Тут Наденька, густо покраснев и замурлыкав песенку, быстро встала, зашла за ширму, выбросила из-под платья с живота подушку и вскоре явилась к столу стройная, с перетянутой талией. Вульгарно прихлопнула мистера Кука по крутому плечу и всхохотала, наморщив свой носик. Мистер Кук обомлел, оттопырил трубкой губы, выпучил бессмысленные, как у барана, глаза и, упираясь в пол пятками, в страхе отъехал от Наденьки прочь на аршин вместе с креслом:

– О, о... Феноменально, пора-зи-тель-но, – все больше и больше балдея, бессмысленно тянул он замирающим шепотом. Голова его упала на грудь, моталась, как у дохлого гуся. Но вдруг, будто окаченный ледяною водой, американец мгновенно вскочил, заорал, затопал: – О мой Бог! Аборт?! В моя казенная квартира?! Ифан! Очшень миленький мой! Бегай проворно за мистер судья. Это преступлень, преступлень! Я этого не разрешайт! Мальчишка не мой! Квартир тоже не мой, казенни... О мой Бог, о мой Бог!..

Мистер Кук рычал, как старый дог, и, напирая на гостью, потрясал кулаками. Наденька пятилась к двери, боялась, что заморский верзила ударит ее. Меж тем простодушный Иван, оскорбленный за издевку над барином, выволок из-за ширмы подушку:

– Вот, васкородие, извольте полюбоваться: вот их новорожденное дите, все в пуху, сиськи не просит и не вякает.

Иван во весь рот улыбался, но глаза его – злы.

Мистер Кук, вконец пораженный, посунулся пятками взад, потом вбок, потом – к Наденьке, хлопнул себя по вспотевшему лбу, и только тут к нему возвратилось сознание.

– Вон! – заорал он раскатисто. – Вон!! Иначе дам бокс!..

– Барин! – орал и лакей. – Исправник померши, свидетелев нет. Приурежьте ее со временем по шее, да под зад коленом. Мадам, не извольте охальничать, прошу честь честью.

В глазах Наденьки взъярился звереныш, она сгребла со стола накатанный на палку тугой рулон чертежей и, завизжав, грузно ошарашила по лбу рулоном сначала мистера Кука, а затем и лакея. Мистер Кук покачнулся и мягко сел на пол. Лакей схватился за лоб, двигал ушами, а Наденька, громко рыдая, спешила домой.

На другой день мистер Кук с лакеем Иваном водворились в апартаментах Громовых. Однако нелепые грезы американца-мечтателя, этого Дон Кихота в кавычках, впоследствии оказались напрасными: миссис Нине назначено быть до конца своих дней одинокой. Будь проклята хиромантия, будь проклят Гарри и все прорицатели судеб людских!

VIII

Угрюм-река еще не замерзла, вдоль реки клочьями расползлись туманы: вода остывала, по воде шла зябкая дрожь.

Общая обстановка, если в данный момент повести широким взором по горизонту, такова:

На Угрюм-реке – полночь. В Питере – шесть часов вечера. В церкви резиденции «Громово» – гроб чрезмерно большой и гроб обыкновенный. В большом – в парчовом облачении покоится дьякон Ферапонт. В другом гробу – голова Федора Степаныча Амбреева и приставленное к ней чучело в полной парадной форме, в крестах и медалях. Пол усыпан можжевельником. Церковь пуста. Мерцают, о чем-то грустя в тишайшем мраке, очи лампад.

Илья Петрович Сохатых, удачно выдавив угри на своем жирненьком бабьем личике, подсчитывает убытки от несостоявшегося в сей день крещения сына. Феврония Сидоровна кормит ребенка грудью. Но оттого, что мать тоже сильно опечалена отсрочкой крестин, молоко у нее прогоркло, и некрещеный младенец Александр ревет во все тяжкие...

Петр Данилыч, ложась спать с Анной Иннокентьевной, коленопреклоненно молит Бога, чтоб непокорный Прошка, сын его, поскорее и покрепче сошел с ума. Но у Петра Данилыча у самого в глазах неладно, и молитва его напоминает бред безумного.

Купец Алтынов там, в Питере, только что пообедал с пышнотелой своей метрессой Авдотьей Фоминишной Праховой. Вот всхрапнут часочек и поедут в Мариинский театр на «Риголетто». Снимая сапоги, Алтынов икнул, рассмеялся:

– А и ловко же мои молодцы отканифолили этого самого франта из Сибири... Как его... Прошку Громова... Ведь он спился, сошел с ума и разорен.

– Ах, не вспоминай его, ради Бога!.. Он такая дрянь!..

– Приперентьев уже там, да и кредиторы пощупают изрядно: от Прошки пух полетит...

Приятельница Авдотьи Фоминишны шикарная баронесса Замойская перешла теперь в руки вновь испеченного золотопромышленника Приперентьева (он же – шулер, лейтенант Чупрынников). Она собирается в отъезд на Угрюм-реку. А в данную минуту, одетая по последней парижской модели Ворта, она катит на лихаче с прощальными визитами к знакомым. «Гэп, гэп!» – несет лихач. И только лишь купец Алтынов сладко закатил глаза – звонок...

Великолепный Парчевский, командированный вместо Абросимова, развалясь в купе первого класса, едет в Санкт-Петербург, чтоб вершить там дела пани Нины. А Приперентьев – обрюзгший картежник, новый рвач и делец – сидит сейчас волею судеб на обширном совещании у владетельной Громовой. Совещание началось ровно в восемь.

Ну, кто еще? Дай Бог память... Блестящий академик, отец Александр, получил приказ консистории явиться к владыке. В частном же письме сообщалось священнику, что он будет предан духовному суду за «высокомерие, суемудрие и непристойный сану либерализм, якобы проявленный отцом Александром в деле расстрела рабочих».

Ибрагим-Оглы со своей шайкой где-то неподалеку, у костров: ждет, когда встряхнется, тревожно каркнет чуткий ворон... Новый пристав-холостяк безмятежно похрапывает на пуховиках в квартире следователя. Урядники пьянствуют на именинах товарища. Казаки непробудно спят. Но где-то бодрствует во тьме рука исполина-мстителя, рука сечет о кремень Истории сталью, искры брызжут в мрак...

Кто же еще? Отец Ипат – в могиле. Одноногий Федотыч отчаянно храпит в своей каморке на башне «Гляди в оба». Расстрелянные рабочие мирно лежат в кровавых гробах. Филька Шкворень, все еще покачиваясь под водой, без конца раскланивается со своим соседом. У соседа, Тузика, чрезмерно раздувшаяся от воды утроба готова лопнуть. В небе месяц. В мире ветер. Полночь.

Нина Яковлевна с болезнью мужа забрала в свои руки все бразды правления огромных и сложных предприятий. Мистер Кук, да и все инженеры побаиваются ее, пожалуй, немногим меньше, чем самого Прохора Петровича.

Сейчас на заседании около тридцати человек. Заседание протекает в строгих деловых тонах. Заслушивается доклад инженера Абросимова о передаче прииска «Нового» новым владельцам. Заседание, вероятно, затянется до глубокой ночи.

Адольф Генрихович Апперцепциус чувствует себя плохо, спит в мезонине. Чрез каждые полчаса к Нине подходят то Тихон, то Петр, то Кузьма с докладом, как ведет себя больной Прохор Петрович.

Прежде чем направиться на заседание, утомленная, взвинченная Нина зашла в будуар, натерла виски и за ушами одеколоном, на минутку присела в высокое кресло и закрыла глаза.

Треволненья последних дней окончательно закружили ее, лишили сил. «Бедный, бедный Андрей... Несчастный Прохор!..» – удрученно шептала она. Эти две мысли, пересекаясь в душе, пронзали ее сердце, как стрелы. Третья же, самая главная мысль – что будет с нею, когда не станет мужа, – стояла вдали в каком-то желто-сизом тумане. Нина боялась прикоснуться к ней, подойти вплотную, заглянуть в свои ближайшие темные дни. Она только слегка прислушивалась к самой себе, усилием воли заставляла себя смотреть в будущее бодро и смело. Но всякий раз ее воля ломалась о подплывавшие к ней факты жизни, и тогда всю ее обволакивала смертная тоска.

Вот и теперь: лишь закрыла глаза, встал перед нею гневный, но такой близкий, родной Протасов. Она вдруг припомнила весь свой разговор с ним там, у костра, на опушке леса. Разговор о цели существования, о путях жизни, о проклятом богатстве. Разговор последний – разговор трагический и для нее, и для него.

Да, Протасов был, кажется, прав: надо забыть себя, надо отречься от богатства, в первую голову – спасти Андрея и вместе с ним отдать жизнь свою на благо трудового народа. Так в чем же дело?

Нина открыла глаза. Губы ее вдруг горестно задрожали. Однако она поборола в себе душевную скорбь, нюхнула нашатырного спирта и расслабленно откинулась на спинку высокого кресла, как мертвая.