Бледный от неимоверного спокойствия, я потянулся рукой за спину, нащупывая свой инструмент.
— Угу, — раздался низкий голос из притихшего зала. — Гудочник, значит…
— Звать меня Мстиславкою, а живу под лавкою, — заученной скороговоркой представился я, подскакивая и прогибаясь. — На болоте я родился, у кикимор обучился! Ты дозволь повеселить, на гудочке посвербить!
Катома вздохнул, усы грустно повисли.
— Угу. А ведаешь ли, почтенный козляр, какие у нас во Властове управила заведены для скомрахов? — сонно спросил он, вставая с резного деревянного трона — разминая поясницу, спустился по трем ступенькам с возвышения. (Я уважительно покачал головой: посадник был крепкий мен. Ручищи мотаются как весла, рубаха простая до колен, тяжелая серебряная цепь на коричневой шее: помесь дядьки Лукаша и генерала Деникина.)
— А управила будут такие… — потягивая за спину мощные хваталки, шевеля короткими поршнями пальцев, Дубовая Шапка прошел сквозь ряды кланяющихся лысин, подгреб к резному деревянному столбу посреди зала, помедлил… нехотя достал из-за пазухи короткий ножичек и… принялся публично ковырять древесину на колонне! В-во шизик глупый! Честно-честно, я не вру! Что он там корябает — «тут был Катомка»? Ах нет, пардон: господин посадник народным творчеством занимается! Типа хобби такое! Йо-майо. Да у них тут весь терем в резьбе! Даже паркет в узорах! Неужто сам все изукрасил? Еще один маньяк у власти, точно-точно…
А Катома знай себе точит какие-то виньетки. Типа солнышки с ветвистыми крыльями (фантазия богатая, я понимаю). И в усы гудит:
— Угу… Если покажешь забавочку новую — награжу прещедро. А коли старыми песнями томить вздумаешь, тогда… — посадник грустно примолк, выцарапывая в светлом дереве хитрую пальмовую веточку, — тогда…
На всякий случай я поклонился пониже…
— Тогда… сюрприз? — Звонкий голос мой не дрогнул.
— Угу. Бермута-сотник, расскажи-ка почтенному скомраху, что полагается нерадивым козлярам за староватые песни, — улыбнулся посадник и подмигнул кому-то в зале. С задней лавки поднялся над рядами голов некий ослепительный мужик в доспехах (сияющий, как жестяной чайник), поклонился и заскрипел из-под опущенной личины:
— Коли песня про веселу вдовушку, положено давать десять палок… Про плаксиву княжну — двадцать. Ежели про везучего дурачка сказка — двадцать плетей, а коли про невезучего — все сорок. Про подводного царя петь — в реку кинуту быть. Про подземных чудищ — в яму слететь. Про мужика в бабьей одежде байку сказывать — на колу сидеть. Про бабу в мужеском платье петь — ух… ажно язык не поворачивается, чур меня!
Сияющий мужик в ужасе осекся, покраснел и осел на место.
— Не все сказал, Бермутушка. — Посадник Катома склонил голову, ощупывая пальцем свежую извилину на изрезанном столбе. — Самое главное управило: про внезапный возврат мужа — не петь! Про близнецов, про ожившего мертвеца, про одного ребенка дома, про умную собачку — никаких побасенок! Сразу прибью, саморучно… Сил нету слушать кажден день одинакия басенки…
В принципе, я могу понять мужика. Ежедневно точить в доске крылатые солнышки, созерцая ужимки нашего брата-халтурщика — это конкретная пытка. Но — сегодня посаднику повезло. Его ждет небывалое шоу. Я изображу такое…
— Изображать, кстати, тоже не надоба, — спохватился Катома, усаживаясь обратно на узорчатый липовый трон.
Я почесал затылок… (Кстати, не так просто сквозь парик!)
— Был тут давеча один из Саркела, — негромко пояснил посадник, собирая в толстокожей ладони влажные хвосты черных усов. — Изображал разное. То лучинку горящую изобразит, то зверушку заморскую… Позапрошлого года у нас то самое Голопятка-плясун ловко изображал. Да. Этот иноземный скоморох, конечно, тоже хорошо показывал… Угу. Сейчас вот висельника показывает. На Грязном рынке. Уж третий день пошел. Весьма. Весьма похоже висит.
Я недобро прищурился. Жаль, нет у нас, скоморохов, профсоюзной организации. Мы бы показали тебе, эксплуататор позорный, как творческих людей репрессировать!
Пыша внутренней злобой и глубоко протестуя в душе, я снова подскочил, поклонился, помотал бубенцами на колпаке — и смело достал из-за спины гудок. Сел прямо на краю невысокого помоста, упер инструмент в колено, поставил его гордо-вертикально…
— Угу… — Катома поднял брови. — А может… не надо, почтенный козляр, а? Не пойдешь ли до твоей хаты теперь? Жалко тебя, болезного да дряхлого…
Не сучи коленкой, босс. Славик знает, что делает. Шоу-программа свежая, как прыщ на твоем носу. Лучше готовься к кайфу: грядет катарсис. Тэк. Рэс-два, семь-восемь… Тишина в зале.
Вздохнув, Катома откинулся на спинку кресла. И тут я заметил некую жуть: его руки бегают как заведенные! Пальцы сами собой шевелятся, тискают серое сукно штанин на коленях… Ну ваше маньяк нервный. О! Зыркнул властно — и расторопный слуга поспешно протягивает посаднику что-то. Йодный йогурт! Это типа деревянный чурбачок. Точно: опять блеснул в руке Катомы маленький ножик. И страшные, неспокойные руки сами собой задвигались, остругивая липовую болванку…
Только много дней спустя я узнал, что под сиденьем посадникова трона всегда стоит огромная корзинка, наполненная свежевыструганными, резными столовыми ложками. Примерно раз в месяц наполненную корзину выносили на задний двор и поспешно сжигали вместе с содержимым.
Однако тогда — в час звездного дебюта — мне было не до деревянных столовых приборов. Зал уж замер; уж я оправил кретинское пончо на груди, уже сделал серьезное лицо и возложил персты на струны (как стаю соколов на стадо лебедей… даже нет, скорее — как эскадрилью югославских галебов на гнусный клин неповоротливых F-117B). Отчетливо помню: в звонкий миг, когда я впервые зацепил указательным пальцем жирную струну, в голове моей было абсолютно чисто и пусто. Ни одной идеи. О чем петь-то? А, потомки?
И вдруг — как озарение. Йес! Название песни прозвенело в мозгах, как бронзовый колокольчик… Я еще не понял, что будет дальше — но голос уже твердо объявил:
— «Слово. О похищении Ирочкином, Ирочки, дочки посадниковой, любимой внучки своего дедушки».
Бедный Катома аж подскочил на своем занозистом троне. Но метацца было поздно: странный огненноволосый джокер с фальшивым фингалом на щеке уже завел свою неслыханную песнь:
— «Нелепо вам брешут, братие, начиная старыми словесы трудных повестей о похищении Ирочкином, девочки славненькои», — звонко выдал я, втайне поражаясь тому, как крепко держатся в мозгу, несмотря на ранний алкоголизм, зазубренные с детства строки. — «Начаты же ся той песни по былинам сего времени, а не по вымыслам таблоидной прессы…»
— «Короче, так», — замогильно ревел я, дергая струну. — «Однажды в жуткую ноябрьскую полночь воззре Ирочка на светло солнце и — йошкин кот! — видя от нее тьмою вся свои няньки прикрыты! Офигела девочка и рече к прислуге своей: „Няньки и подружки! Лучше быти изнасилованной, неже весь день торчать в детской. Всядем, подруженьки, на свои трехколесныя велосипеды да позрим, че там на улице. Хочу бо, рече Ирочка, испити шеломом лимонада в городском парке“».
Прохладный гул пронесся по залу. Кажется, отдельные слушатели уже хватаются за рукояти мечей. Спокойно, команданте Бисер: не смотри в зал! Положись на волшебную силу искусства. Хоп, хоп! — вперед, скоморох:
— «Ирочка зовет милу няньку Всеволодовну. Нянька подгребает и рече: наши телохранители под трубами повиты, конец копья вскормлены, пути им ведомы, боевые приемы знаемы. Сабли изострены, стволы наготове, короче, типа все о’кей, детка, ничего не бойся».
Все о’кей, Славка, ничего не бойся. Катома замер с приоткрытым ртом… Давай, скоморох, дергай струну, драть ее!
— «Тогда Ирочка вступи в златы педали и поеха. Тьма ей путь заступаше! Волки-оборотни собираются по оврагам, грифы клекотом на девичьи косточки монстров созывают, кладбищенские хищницы брешут на червленыя бантики! Ночь меркнет, мгла покрыла школьниц! Далече залетела Ирочка… О милый отеческий дом, уже за шеломянем еси!»