Кремлёвский дворец был так огромен, что ветер, однажды залетев в него, годами метался по коридорам и залам, не в силах отыскать выход, и постепенно превращался в домашнего зверька, озорующего с оглядкой и по дозволению. Сейчас он едва осмеливался шевелить бахрому гардин да тереться прозрачной шкуркой о брюки снующих чиновников. Благо крапивного этого семени тут было довольно.

В кабинете консула Легкоступов застал Таню, которая вынимала из глаза Некитаева языком соринку. Зрелище было занятное и немного стыдное, словно в примерочной забыли задёрнуть шторку.

— Садись. — Иван указал перстом на стул. — Рассказывай.

Гардины на окнах были приподняты; в камине потрескивали дрова; из-за стёкол зеленоватых ясеневых шкафов проглядывали тиснёные корешки книг; на обитых гербовым штофом стенах висели гравюры, пожалуй, не к месту вольные. Ещё в кабинете были: широкий тумбовый стол под бежевым сукном (в левой тумбе, как было известно Петруше, хранился знаменитый ларец с трофеями), малахитовый телефон, настольная лампа, три, включая хозяйский, стула и два шагреневых кресла у чайного столика. Внизу золотился паркет, вверху растопырилась бронзовая люстра. Легкоступов зевнул — во всю пасть, как пёс.

— Со дня на день Москва заговорит иначе, — наконец сказал он. — Здешние нарциссы чернильного ручья любят себя здоровыми и сытыми, значит, встанут на сторону силы. Это хорошо. Но по своей желудочно-кишечной природе они лишены идеалов. Это плохо. Согласись, союз без идеалов — вещь хлипкая.

— Как знать, — не согласился Некитаев. Таня по-прежнему колдовала над его запрокинутым лицом, не то замысловато казня, не то причудливо лаская. — Союз может держаться на выгоде, страхе или любви. Если хочешь строить его на любви, запомни: люди не так боятся обидеть того, кто внушает им любовь, как того, кто внушает им страх. Люди дурны и могут пренебречь идеалами ради выгоды, но пренебречь страхом, начхать на угрозу кнута охотников мало.

— Допустим. На досуге перечту «Князя». Или это из «Рассуждений на первую декаду Тита Ливия»?

— Не дерзи.

— А вот новости из Петербурга. — Легкоступов раскрыл на коленях кожаную папку. — Не подумай, что я мельчу, — предупредил он, — как известно, маленькая рыбка лучше большого таракана. Итак, в последнем номере «Аргус-павлина» опубликованы изыскания «Коллегии Престолов». Тема: «Диктатура благоденствия». Абсолютное попадание — отклики во всей петербургской прессе. Не поверишь — в полемике появилась страстность, достойная этого слова. Думаю, следует помочь Чекаме в организации подписной кампании — у журнала есть все основания стать по своему направлению ведущим в России. К тому же, гарантированная подписка позволит Чекаме в дальнейшем без нашей помощи решать денежные вопросы.

Фея Ван Цзыдэн, сняв пальчиком с языка выловленную соринку, спрятала розовое жало.

— Что касается телевидения: Годовалов получил эфирное время на цикл передач «Священный государь», — продолжил Легкоступов, но Иван, моргая покрасневшим глазом, перебил его:

— А что, Годовалов по природе своей с идеалами?

— Конформист, однако — талант. Послушай только, как он, сторонник самостийности каждой лесной опушки, костит теперь либералов. А речь-то всего о вернисаже… — Пётр вынул из папки газетную вырезку и, найдя глазами место, прочитал: — «Мало сказать, что выставка является естественным отражением того, о чём речь — то есть демонстрацией стилевого оформления жизни, — она ещё повествует о некотором умонастроении, сумевшем найти себе и стиль, и художественное выражение. Я имею в виду умонастроение, вожделеющее диктатуры Героя. Вся выставка по большому счёту есть отменно изложенная история этого Героя, напоминающего нам своеобразную версию тайного имама шиитов или версию былинного священного государя. Какой-нибудь разночинец-демократ, ходячий памятник несбывшейся кухонной цивилизации, усмотрит здесь угрозу своим человеческим правам и совершенно не вспомнит о том, что какой демос — такая и кратия, и это его, демоса, право желать воцарения Героя. Впрочем, пугливость нынешних ревнителей свобод, равно как и трепет перед однобоко понимаемой ими культурой, происходит от странного тумана, клубящегося в пространстве их рассудка. Иначе отчего бы им упрямо путать цивилизацию с техническим прогрессом и восторженно называть цивилизованной желторотую Австралию, а в многотысячелетнем Китае, тысячелетней России или, скажем, Персии не видеть ничего, помимо дикости». — Легкоступов значительно посмотрел на Ивана, но ничего в лице его не увидел. — Кроме того, Годовалов привык жить в своё удовольствие и, само собой, хочет, чтобы ему — лично ему — это было гарантировано впредь. К тому же — тщеславен. Полагает, что не до конца востребован. Но чувствует — теперь подвернулся редкий случай обронзоветь. Думаю, он не захочет его упустить. — Петруша вновь не смог сдержать предательский зевок.

— Кто так зевает днём, тот ночью не зевает, — отметила Таня. Она недурно чувствовала Легкоступова — как-никак они тринадцать лет прожили вместе. — Кому это Годовалов фимиамом кадит? — Луноликая фея недаром закончила Академию художеств — цену живописцам обеих столиц она знала неплохо. Потешавшиеся над казёнными стенами кабинета гравюры (вписанные в московские пейзажи с нарушенной перспективой ундины, ангелы и кошки), вероятно, тоже подбирала она.

— Прохор, между прочим, когда ординарецкой службой не занят, весьма знатно мажет…

— И всё-таки ты мельчишь, — перебил Петра Некитаев.

— Мало-помалу птаха гнездо свивает.

Иван посмотрел на Петрушу взглядом, сулившим в лучшем случае отрезанное ухо.

— А кто по своей природе ты?

Легкоступов встал, подошёл к ближайшей ундине в раме и слепо на неё уставился. Вместо лица художник пожаловал ундине костистую щучью морду.

— Во мне древесное начало, — грустно сказал Пётр. — Здесь мы с тобой не схожи. И всё-таки… Символика древа и рыбы общеизвестна, хотя и на удивление противоречива: рыба одновременно и принятый первохристианами символ Спаса, и эротический символ, а мировое древо, связующее землю с небесами, запросто может обернуться дриадой и промокнуть при виде козлоногого фавна. В геральдической традиции древо почти равноценно ручью и знаменует завоевание на земле великих ценностей…

— Оставь, — прервал Иван Петрушины упражнения. — Я и так знаю, что язык твой попадёт в рай, а сам ты сойдёшь в ад. — И с леденящим холодком добавил: — Ступай. Я тобой недоволен. Из всей этой дряни не сложить путного дела. — Некитаев подошёл к Петру и спокойным, не лишённым зловещего изящества движением разбил локтем стекло на ундине с щучьей мордой.

Покусывая губы, Легкоступов вышел за дверь. В приёмной, застеленной бордовым ковром, из-за секретарского стола ему улыбнулся Прохор — зубы во рту ординарца сидели плотно, как зёрна в кукурузном початке. Пётр кисло поморщился:

— Каждое утро я обнаруживаю себя в странном положении — я живой. Потомки не поймут этого: мы станем историей, а история похожа на раковину, в которой нет моллюска — там живёт только эхо.

— Кто-то должен сиять, а кто-то разгребать в нужниках говно, — согласился Прохор.

— Ты прав. История, в конце концов, это то, что ты хочешь.

В коридоре Легкоступова догнала Таня.

— Не бери в голову. — Она тронула Петрушу за руку. — Извини его. Ты всё делаешь верно. Просто Ваня сегодня ворошил дрова в камине, а тут в глаз ему стрельнул уголь. Конечно, он зол — ведь он не может отомстить огню так, как огонь того заслуживает.

— Передай своему солдафону, что, коли он взялся штудировать Макиавелли, пусть помнит — людей надо либо ценить, либо уничтожать. За малое зло человек может отплатить, а за большое отплатчик уже не сыщется. И обиду следует рассчитывать толково — чтобы потом не бояться мести. — Пётр остановился и посмотрел в стальные глаза китайчатой девы. — Скажи, ты любишь его?

— Пожалуй.

— И ты желаешь ему величия?

— Я желаю ему блага. А для Вани это одно и то же.