Когда мятежного сенатора привезли в ставку, Некитаев задал пленнику только один вопрос: как он хочет умереть? Домонтович подумал и вместо ответа рассказал, когда и какими силами союзники намерены вступить в войну с империей.

— Почему я должен тебе доверять? — удивился Иван Чума.

Пленник молча развёл руками.

— Ваше величество, позвольте допросить его мне, — обратился к Некитаеву ординарец Прохор. — От меня он ничего не утаит. Однажды я допрашивал в Табасаране одного кавказского азиатца…

— Помню, — перебил Иван. — Он до того перепугался, что тотчас умер, не сказав тебе ни слова.

Кажется, Домонтович не оценил шутки, иначе с какой стати ему на глазах штабных офицеров падать в девичий обморок? Страх оказался сильнее его воли, и офицеры сочли это забавным, настолько забавным, что позволили себе рассмеяться в присутствии Некитаева. Однако сам император не держал на сенатора зла и потому не отдал Прохору дважды поверженного сановника. Ради грубой потехи он хотел было преподнести его князю Кошкину, чтобы тот, выражаясь заёмным слогом Годовалова, пожрал его ртом живота своего, но потом передумал и по законам военного времени без затей отрубил Домонтовичу голову. Поступая таким образом, он, скорее всего, руководствовался не советом добродетели, а прописной истиной — чрезмерная жестокость ничуть не прибавляет солдату славы, что, в свою очередь, как раз и является добродетелью воина. Возможно, Некитаев думал следующим образом: «Если Медуза, когда добрался до неё Персей, спала да к тому же была на сносях, раз в смертный час произвела на свет Пегаса, то велика ли честь герою, что одолел беременную бабу?» Коли дело обстояло именно так, то определённо, помимо ларца с останками подосланных головорезов, Ивану было впору заводить собственную философическую тетрадь.

Когда фея Ван Цзыдэн с Нестором прибыла в Краков, император как раз собирался двинуть полки на Варшаву. Однако выступление армии было отложено на сутки, благодаря чему тысячи инсургентов оказались обязаны Тане лишним днём жизни. Нет сомнений, китайчатая дева знала толк в любви и, опираясь на свой завидный опыт, уже не ждала от встречи с братом того роскошного безумия, какое ослепляло их будни в незабвенные времена. Ей казалось, что драгоценный камень их общей тайны от долгого употребления истёр свои грани и больше не способен дарить ту жгучую игру лучей, на какую горазда его природа, но она ошиблась. Ночь, проведённая с императором в Кракове, изумила её — в Иване скопилось столько неутолённой страсти, такая жажда любви переполняла его душу, что (небывалое дело!) самой себе она на миг представилась прохвостом, наложившим нефритовую лапку на чужую сокровищницу. Чувствовать себя самозванкой в царстве, которое прежде считалось твоим, было тягостно — ведь однажды Сезам мог не отвориться и не впустить её в свою голконду. Предчувствие такого поворота было невыносимо. Не желая огорчаться по столь безотчётному, а стало быть, не вполне очевидному поводу, мысли эти Таня бестрепетно прогнала вон.

Наутро краковчане не узнали свой город: он сиял так, как, возможно, сияло это место в грёзах Владислава Локотка, учредившего когда-то тут столицу, — это пламенный родник Ивановой любви смыл за ночь с первопрестольного польского града пыль всех его столетий, напоив воздух той невозможной яблочной свежестью, которая не поддавалась описанию, но внятно обещала то, чего никогда ещё не было. Словно стоял на подоконнике кактус и вдруг — бац! — расцвёл. Тогда впервые фея Ван Цзыдэн ясно поняла: всё, что делал и делает её брат — это великая песня любящего, направленная прямо в уши Господина Бога, безумная для тех, кто никогда не знал любви, и страшная для тех, кто укротил свою любовь и заточил её в темницу смутных воспоминаний.

В окно било утреннее солнце.

— Тебя не огорчает эта заварушка? — спросил Иван.

— Пожалуй, можно было отвести чуть больше времени на передышки и не терзать меня хотя бы в ванной, — прыснула в ладошку Таня. — Но я не ропщу. Ты был великолепен.

— Я не о том. Тебя не пугает война?

— А что, есть другой способ усмирять бунты и созидать империи?

— Похоже, я сплю с талмудистом. — Иван потянул на себя одеяло, учиняя любовнице потешную ревизию. — Что за манера отвечать вопросом?

— Ну, хорошо. С тобой я ничего не боюсь. И ты меня ничуть не огорчаешь, потому что всё, что ты делаешь, похоже на молитву. На молитву, в которой ты ничего у Неба не просишь. Такую молитву нельзя осудить и в ней нельзя ошибиться — ведь просьбу могут перехватить по пути и дар за дорогую цену тебе преподнесёт лукавый. А какой прок бесу в твоём пламенном бескорыстии? Можно и обжечься.

— Я говорю о другой войне. Та, что идёт сейчас — это семечки. Смотри дальше, за мою победу над этим сбродом, и ты увидишь иную, Великую войну. Конца той войне мне не разглядеть и я не вижу себе союзников…

— Постой, — спохватилась Таня. — В Петербурге меня просил о встрече китайский посланник. Видимо, он посчитал, что я лучше твоих дипломатов пойму его иносказания. По причине, так сказать, породы… Он намекал, что Поднебесная готова заключить с тобою пакт. Вполне невинный, но с тайными дополнениями. Китайцев отчего-то не устраивают их нынешние границы.

Иван усмехнулся.

— Значит, они готовы поддержать меня за свой кусок пирога. Что ж, это даже забавно.

— Что именно?

— Я представил себе китайские оккупационные войска в Великой Британии. Интересно, как в Лондоне окрестят то, что в Париже образца тысяча восемьсот пятнадцатого окрестили «бистро»?

— С ними надо держать ухо востро. А переговоры доверить шельмецу, самому отъявленному прокурату — иначе их не обштопать. Кстати… — С невинным видом Таня запустила руку под подушку и, вытащив оттуда слегка помятый конверт, вручила Ивану подложное Петрушино послание. — В постели, конечно, тебе помощник не нужен, но кровать — это ещё не весь мир. Зачем бросаться толковыми и преданными людьми? Это расточительно.

Некитаев распечатал конверт только в полдень. Несомненно, письмо произвело на него впечатление: генерал заплакал — всего две слезы выкатились у него из глаз, но слёзы эти дымились.

Через полчаса в Петербург по срочной связи понеслась депеша: узника Алексеевского равелина предписывалось немедленно доставить к императору. А ещё через час, разделившись надвое, армия выступила в поход — Иван повёл войска на Варшаву, а генерал-майор Барбович, знакомый Некитаеву ещё по Табасарану и Барбарии, удостоился чести прищемить хвост остравским повстанцам. Губошлёпа Нестора, к которому испытывал недоверие даже Нострадамус, Иван отправил с Барбовичем, дав чаду под начало пехотный взвод — из тех, какие было не очень жалко.

Глава 13

Барбария

(за четыре года до Воцарения)

По всей области широко распространены волки и лисицы.

Т. В. Власова «Физическая география частей света»

— Ты глянь, какая гранёная. — Перебирая в ранце провизию, Прохор вытащил на свет прохудившийся пакет с гречкой. — Будто её не в Гомеле лущат, а в Амстердаме мастачат, навроде солитеров. — Он аккуратно развернул запасной холщовый мешочек, пересыпал в него крупу и туда же вытряс из ранца просеявшиеся остатки.

— Эту гречку, сержант, путём долгой селекции вывел грек Пифагор, сын Мнесарха, — серьёзно поведал некитаевскому денщику полковник Барбович.

— Да ну? — бесхитростно удивился штурмовик. — Это тот, у которого портки на все концы равные?

— Тот самый, — подтвердил Барбович и подмигнул Некитаеву. — Не спроста же она — гречка и к тому же, сам видишь, какая геометрическая. Трудности у него, понимаешь, с харчами были — от бобов-то он, как и от мяса, отрёкся, а рис китайцы тогда под большим секретом держали, да и макароны Пиноккио ещё не запатентовал, фуганком его дери.