Плащ Ингунн все еще висел в материнском покое, – она не удосужилась сходить за ним за эти две недели, а когда ей надо было потеплее одеться, она брала праздничный плащ Улава. Ингебьерг пошла с нею за плащом. Она раздула жар в очаге и зажгла фонарь.
– Мы с твоим отцом всегда переходили летом в этот большой стабур; спали бы мы там в ту ночь, когда наехал Маттиас, так он не застиг бы Стейнфинна врасплох. Нам безопаснее ночевать тут, покуда Стейнфинн не добудет охранной грамоты.
У большого стабура не было наружной лестницы, ибо там обычно хранили драгоценности хозяев и домочадцев. Из подклети на чердак вела приставная лестница. Не часто случалось Ингунн бывать здесь; даже самый воздух верхней горницы настраивал ее на праздничный лад. Здесь хранились меховые одеяла, кожаные мешки и мешочки с пахучими пряностями; все, что висело под потолком, придавало горнице уют. Вдоль стен стояли большие сундуки. Ингунн подошла к сундуку Улава и посветила на него фонарем – сундук был резной, светлого липового дерева.
Ингебьерг распахнула дверь в крытую галерейку. Велев дочери посветить ей, она вытащила из кровати все, что было там свалено, и стала рыться в сундуках и ларцах. Потом, бросив на пол вещи, которые держала в руках, она вышла на галерейку. Месяц уплыл уже далеко на запад, и свет его золотым мостом повис над водой. Месяц медленно опускался на тяжелые синие стаи туч – отдельные хлопья отрывались от них, плыли навстречу месяцу, золотясь в его лучах.
Ингебьерг снова вошла в горницу и начала рыться в сундуках. Она вытащила длинное женское шелковое платье – зеленое, с тканым узором из желтых цветов; при свете фонаря платье стало похоже на желтеющие осинки.
– Это платье я хочу подарить тебе…
Ингунн присела и поцеловала материнскую руку. Шелковой одежды ей никогда прежде не доводилось носить. Из маленького ларца моржовой кости Ингебьерг вытащила зеленую бархатную ленту, тесно усаженную розочками из позолоченного серебра. Она положила ее на темя дочери, потом слегка сдвинула на лоб и скрепила концы ленты под волосами на затылке.
– Ну вот! Красавицей, какой обещала стать, когда была мала, ты не стала, но нынешним летом ты расцвела и снова похорошела. Можешь носить эту вязеницу – ты ведь уже на выданье, моя Ингунн.
– Да, об этом мы толковали с Улавом, – сказала, набравшись храбрости, Ингунн. Она невольно старалась говорить как можно спокойней и равнодушней.
Ингебьерг глянула на нее – обе они сидели на корточках перед сундуком.
– Вы с Улавом?
– Да! – Ингунн по-прежнему говорила спокойно, скромно опустив ресницы. – Мы уже не малые дети и можем со дня на день ожидать, что вы пожелаете завершить старый сговор о нашем обручении.
– О, этот сговор не столь уж прочен, чтобы его нельзя было бы порушить, ежели вы сами того не пожелаете. Неволить вас мы не станем.
– Да нет, мы всем довольны, – смиренно сказала Ингунн, – и толковали о том, что отцы наши позаботились о нашем благе.
– Вот как! – Ингебьерг задумчиво смотрела перед собой. – Да, авось образуется. Тебе сильно люб Улав? – спросила она.
– Да, видно, люб! Мы так давно знаем друг друга, и он всегда был добр к нам, детям, а вам – покорен.
Ингебьерг задумчиво кивнула.
– Мы со Стейнфинном не знали, что вы помните про этот сговор или еще думаете о нем. Ну, да авось все образуется – так либо этак. Вы еще очень молоды и, верно, не могли еще крепко полюбить друг друга… А он хорош собой, Улав. Да и Аудун богатое наследство оставил.
Ингунн рада была бы еще поговорить про Улава, но видела, что мать снова погрузилась в свои думы.
– Ехали мы с твоим отцом по безлюдным тропам, когда переваливали через горы, – сказала она. – Из Ворса поднялись на плоскогорье, а потом спускались самыми дальними долами. В горах лежал еще снег. В одном месте нам пришлось прожить неделю в каменной хижине. Она стояла у самой воды, и туда спускался с гор ледник – по ночам мы слышали, как ломается и трещит лед на озере. Стейнфинн пожертвовал золотой перстень со своей руки в первую же церковь, что попалась нам по пути, когда мы спустились вниз, – а то был день, когда служили молебен. Бедняки в тамошних горных селениях таращили на нас глаза – мы удрали верхом из города в чем были и расхаживали в праздничном платье. Оно порядком поизносилось, но все равно… никогда ничего подобного в здешней долине не видывали. Но я была донельзя измучена, когда Стейнфинн привез меня как невесту к себе домой, в Хув. Тогда я уже носила тебя под сердцем…
Как зачарованная смотрела Ингунн на матушку. При слабом свете фонаря, стоявшего меж ними на полу, она увидала, что матушка как-то чудно улыбается. Ингебьерг погладила дочь по голове, провела рукой по ее длинным косам.
– А ныне ты уже совсем подросла.
Она поднялась, дала девушке большое вышитое покрывало и велела встряхнуть его с галерейки.
– Матушка! – вдруг громко закричала Ингунн.
Ингебьерг выбежала к дочери.
На дворе было светло почти как днем, а небо в самой вышине – блеклое и ясное, но низко над землей стлались тучи и туман. По другую сторону озера, на северо-западе, полыхал страшный пожар, озаряя багровым пламенем мглистый воздух далеко окрест. Черный дым клубился и, уносясь прочь, смешивался с туманом над поросшей лесом горной грядой, сгущая и затемняя его. Порой, когда он взметывался ввысь, виделся и сам огонь, но горящая усадьба оставалась скрытой за лесной чащобой.
Мгновение мать и дочь стояли, неотрывно глядя на пожар. Ингебьерг не вымолвила ни слова, а Ингунн не смела говорить. Потом хозяйка вернулась в горницу – вслед за этим дочь увидала, как Ингебьерг бежит по туну вниз к летнему дому. Оттуда выскочили две служанки в одних рубахах и помчались вниз по склону к изгороди туна. Потом появилась Тура – ее распушенные светлые волосы развевались на ветру. И сама Ингебьерг – она вела двух маленьких сыновей, а за ними шли и все остальные женщины из усадьбы. Их крики и толки доносились наверх к Ингунн. Но когда они явились в верхнюю горницу и подняли здесь шум, она тихонько выскользнула из большого стабура. Опустив голову и скрестив руки, она, закутавшись в плащ – больше всего ей хотелось незаметно ускользнуть, – прокралась в свой стабур и легла. Слезы душили ее, хотя она сама не знала, отчего плачет. Казалось, душа ее переполнена до краев тем, что влилось в нее нынче ночью. Ингунн не вынесла бы, подойди к ней кто-нибудь близко, – слезы бы затопили ее. К тому же она сильно устала. Уже наступило утро.
Когда она проснулась, в горницу из открытой двери светило солнце. Ингунн вскочила с постели и надела рубаху – она услыхала конскую поступь на туне. Четверо или пятеро лошадей паслись расседланные на лужайке. Среди них был буланый жеребец Улава – Эльген. С огороженного пастбища на склоне также доносилось конское ржанье. Меж поварней и господским домом носились празднично разодетые служанки.
Набросив плащ, она побежала к большому стабуру. Там на полу повсюду были разбросаны цветы шиповника и таволги – у Ингунн перехватило дыхание. Она не видывала праздника в усадьбе с малолетства. Пьяные попойки в доме и пирушки в дни всех святых [40] – такое бывало, но чтоб полы посыпали цветами!.. Шелковое платье и сверкающая лента с вязеницей позолоченных розочек лежали на сундуке Улава. Ингунн взяла их и побежала обратно к себе в стабур. Зеркала у нее не было, но ей и в голову не приходило, что хорошо бы поглядеться в зеркало, когда, разряженная в пух и прах, она стояла в своей светелке. Ингунн ощущала тяжесть позолоченной вязеницы на распущенных волосах, видела желто-зеленый шелк, донизу окутывающий тело. Платье длинными складками ниспадало от груди к ногам, серебряный пояс чуть схватывал ее стан. Платье было такое длинное и широкое, что ей пришлось поддерживать его обеими руками, когда она вышагивала по зеленой лужайке туна. Исполненная радости, она знала, что похожа на одно из резных изображений в церкви: высокая, статная, тонкая, с маленькой грудью, хрупкими руками и ногами, сверкающая украшениями.
40
…пирушки в дни всех святых… – В быту средневековой Норвегии время считали от праздника к празднику. За календарным счетом времени следили только церковники.