2
Теплая погода стояла до конца лета. К полудню скалы сильно нагревались и дышали жаром, море искрилось, а у подножия утеса, о который разбивались волны, играла белая пена.
Улав вставал чуть свет, только теперь он не ходил к скалистому мысу. Ему полюбилось стоять, облокотясь на изгородь, у пашни, что лежала к северу, там, где шла, поднимаясь вверх, тропинка с причала. Отсюда были видны залив и долина – почти все хествикенские владения. Однако в сторону Фолдена и на юг вид закрывала гора, что выступала вперед и защищала от ветра самую дальнюю в усадьбе полоску земли, пригодную для посева. Фьорд отсюда был виден мало – только узенькая полоска на севере подле голого блестящего черепа Быка и его косматой, поросшей лесом, шеи. По другую сторону лежала Худрхеймская сторона, залитая солнцем – низкая гряда с редким сосняком; на вершине ее были селения, возделанная земля, большие усадьбы – он туда ездил один раз, но отсюда их было не видать.
На пашне во многих местах проступал камень, так что блеклый ковер всходов казался разорванным на ленточки, вьющиеся между красными камнями. Однако хлеба здесь почти всегда были добрые – землю удобряли рыбными отбросами с пристани – и они поспевали рано. В расселинах росли какие-то странные цветы. Улав таких раньше не видывал; когда он приехал сюда позднею весною, то были красивые пурпурные звездочки, теперь же сами стебли стали кроваво-красными, а влажные листья – ржаво-красными, со стеблей торчали во все стороны стручки семян, похожие на головы долгоносых цапель.
Хозяйствовать в усадьбе Улав был мастак. Он сразу увидел, что забот здесь будет немало: выкорчевать кусты на старых пастбищах, улучшить стадо, поправить дома. Он нанял Бьерна, мужа Гудрун, на полгода, чтобы тот приглядывал за ловлей рыбы и прочей живности во фьорде. В этом деле он мало смыслил и потому собирался поехать с Бьерном в зимнюю пору присмотреться к этому рукомеслу, от которого в Хествикене пошло все богатство. Бьерн присоветовал ему также выпаривать соль в заливе к востоку от Лошадиной горы.
Но за всеми этими мыслями и заботами об усадьбе – что надо нынче сделать, что завтра – дремал в глубине души его исполненный счастья покой. День теперь протекал у него, как поток добрых минут. И хотя он знал, что на дне этого потока таились опасные воспоминания, которые он только усилием воли заставлял покоиться там, он гордился тем, что на душе у него теперь радостно и светло.
Холодно и ясно сознавал он, что старые беды могут воротиться и обрушиться на них. Но он радовался счастливым денькам, покуда они не ушли.
Так он стоял там каждое утро, вглядываясь вдаль; мысли роились у него в голове, а за ними колыхалось волнами неясное ощущение счастья. Его пригожее лицо казалось в эти минуты суровым и угрюмым, зрачки глаз сужались и становились маленькими, словно булавочные головки. Когда наступало время Ингунн вставать с постели, Улав возвращался в дом. Он приветствовал ее кивком головы и легкой улыбкой на устах и видел, как на ее свежем лице румянцем вспыхивала радость, а глаза и все ее существо излучали тихое, застенчивое счастье.
Никогда еще Ингунн не была так красива. Она пополнела, кожа на лице стала тонкой и прозрачной; под белым головным платком, повязанным как подобает замужней женщине, глаза казались больше и синее.
Она ходила плавно, с тихим и скромным достоинством, нравом стала спокойна и ровна, добра ко всем, а более всех к своему мужу. Всякий замечал, что она довольна, и всякий, кто встречал жену Улава, хвалил ее.
Улава по-прежнему мучила бессонница. Час за часом лежал он недвижим, с открытыми глазами, разве что осторожно вынимал из-под головы Ингунн занемевшую руку. Она крепко прижималась к нему во сне, и он вдыхал сладостный запах сена, исходивший от ее волос. Все ее существо дышало теплом, молодостью и здоровьем. В кромешной тьме Улаву казалось, что худой запах людей прошлых времен уползал в щели и углы, изгнанный и побежденный. Так он лежал, чувствуя, как течет время, и не желая, чтобы сон пришел к нему, – столь сладостно было лежать и ощущать ее рядом с собой. Наконец-то они вместе и обрели покой. Он медленно провел рукой по ее плечу и руке, ее шелковистая кожа была прохладной – одеяло сползло с кровати. Он бережно укрыл ее, нагнулся к ней, а она сквозь сон ответила ему ласковым словом, словно птичка прощебетала на ветке среди ночи.
Но сердце его было подозрительно, беспокойно и пугливо, чуть что – встрепенется, как вспугнутая птица. Он сам это примечал и старался, чтобы другие этого не заметили.
Однажды утром он стоял у изгороди и смотрел, как выгоняют коров на жнивье. Посреди стада шел бык – единственное красивое животное во всем хлеву. Бык был большой, сильный, черный, как уголь, с бледно-желтой полосой вдоль хребтины. Глядя, как он тяжело и медленно спускается с горушки, Улав вдруг подумал, что извилистая светлая полоска на черной спине походит на извивающуюся змею, и у него вдруг стало скверно на душе. Мгновение спустя он пришел в себя. Однако после он уже не дорожил этим быком, как раньше, и это чувство неприязни к животному так и не исчезло.
Покуда стояла теплая летняя погода, Улав с большой охотой приходил во время полуденного отдыха на берег. Он заплывал так далеко, что мот видеть с моря дома на скалах, ложился на спину, отдыхал и снова плыл. Часто вместе с ним приходил купаться Бьерн.
Один раз, когда они вышли из воды и сели обсохнуть на ветру, Улав вдруг разглядел ноги Бьерна. Они были большие, с высокими щиколотками и резко изогнутой стопой – верный признак того, что он происходил от вольных людей; Улав слыхал, что по ногам сразу можно узнать, есть ли в человеке хоть капля крови рабов прежних времен. Лицо, руки и ноги у Бьерна были загорелые и огрубевшие, а тело – белое, как молоко. Волосы светлые, с сильной проседью. У Улава вдруг вырвалось:
– Скажи, Бьерн, ты не сродни нам, хествикенским?
– Нет, – отрезал Бьерн, – ты что же, черт побери, сам не знаешь, кто тебе родня?
Улав ответил, слегка смутясь:
– Я вырос далеко от своих. Ведь может статься, что есть какие-то ветви нашего рода, о коих я и не знаю.
– Думаешь, я из тех выблядков, коих наплодил Неумытое Рыло? – грубо спросил Бьерн. – Нет, я рожден в честном браке и знаю праотцов моих до седьмого колена. Никогда не слыхал, чтобы в нашем роду были приблудные.
Улав прикусил губу. Ему было досадно, однако он сам затеял этот разговор и потому ничего не ответил.
– Но зато у всех у нас один изъян, – продолжал Бьерн, – если только это можно назвать изъяном: стоит кому из нашего рода распалиться – ну, рассердит кто, топор так сам и летит в руки. Но недолго веселится рука, рубящая сплеча, коли не знает, что после сможет запустить пальцы в кучу золота.
Улав молчал. Тогда Бьерн засмеялся и сказал:
– Я убил своего соседа, когда мы не поладили из-за пары кожаных ремней. Что ты скажешь на это, Улав-бонд?
– Видно, то были дорогие ремни. Что же в них было примечательного?
– Я одолжил их у Гуннара носить сено. Что ты теперь скажешь?
– Не думаю, чтобы ты взял в привычку так плохо платить людям за услугу, – ответил Улав. – Стало быть, ремни эти были не простые.
– Гуннару, верно, тоже показалось, будто мне они шибко понравились, – сказал Бьерн, – он стал винить меня в том, что я их обрезал.
Улав кивнул. Бьерн нагнулся зашнуровать сапог и сказал:
– А что бы ты сделал на моем месте, Улав, сын Аудуна?
– Откуда мне знать, – отрезал Улав. Он стоял, стараясь застегнуть пряжку на вороте рубахи.
– Ясное дело, кто же может сказать про тебя, столь важную птицу, что ты украл кожаную веревку! – продолжал Бьерн. – Но ты небось тоже не отдернул руки, когда коснулось твоей чести.
Улав держал в руках кафтан и собрался было надеть его, но руки у него опустились.
– Ты про что это?
– А про то самое. В наших краях поговаривали, будто ты проучил своего родича, когда тот хотел помешать тебе взять за себя обещанную тебе невесту да еще и обругал худым словом. Потому-то, когда ты воротился домой, я и подумал – дай окажу ему добрую услугу, а то не стал бы я нипочем наниматься к тебе, у меня у самого здесь рядом была усадьба, хоть и небогатая.