В парлатории было довольно темно, огонь в очаге догорал. Улав увидел вокруг себя толпу монахов в черном и белом облачении; он провел рукой по лицу, но потом рука его опустилась, и он стоял, опираясь на секиру, исполненный удивления от того, что это случилось.
Кто-то зажег свечу от головни и понес ее к скамье, где брат Вегард и кто-то еще из монахов хлопотали возле Эйнара. В нем еще теплилась жизнь, а из груди вырывались звуки, словно он захмелел и его вот-вот станет рвать… Улав слышал, как монахи говорили: Эйнар-де истекает кровью в самом нутре, в груди. А брат Вегард почему-то странно взглянул на Улава. Он услышал, как настоятель, обращаясь к нему, спрашивал, в самом ли деле он, Улав, первым нарушил мир в горнице.
– Да, я ударил первый и повалил Эйнара, сына Колбейна. Но свару здесь затеяли задолго до того, как это случилось. А под конец Эйнар стал так срамно поносить нас, что мы взялись за оружие…
– То правда, – подтвердил послушник, старый крестьянин, лишь недавно вступивший в монастырь. – Эйнар поносил их столь непристойной бранью, что в прежние времена всякий рассудил бы: этот сквернослов недаром пал от руки Улава.
Хафтур, стоявший у очага, повернулся и с холодной усмешкой сказал:
– Да, так и будут судить это убийство здесь, в монастыре, да и в усадьбе епископа тоже. Ведь эти двое – душой и телом прихвостни его преосвященства. Но, может статься, уже очень скоро хевдингам страны наскучат все эти беззакония [67] – слыханное ли дело, чтобы всякий поп воображал, будто в его власти брать под защиту первейших насильников и нарушителей закона…
– Неправда, Хафтур, – сказал настоятель, – не станем мы, служители господни, брать под защиту насильников супротив закона. Но нам должно споспешествовать тому, чтобы нарушение закона каралось бы согласно ему, а не отмщалось бы новым беззаконием, порождающим новую же месть, и тако во веки веков.
Хафтур сказал с презрением:
– Я называю такой закон неправедным, да и все эти новые законы тоже. Старые были куда пригоднее для людей, дорожащих своей честью. Ну, а новые лучше для таких молодцов, как вот он, этот Улав. Они насилуют дочерей самых знатных родов страны и рубят секирами их родичей, когда те требуют от них ответа за свершенные злодеяния.
Настоятель пожал плечами.
– Теперь же закон таков – окружной наместник должен взять Улава под стражу и держать взаперти до тех пор, пока суд не вынесет приговора. А вот и люди, за которыми я послал, – сказал он, обернувшись к нескольким служилым в ратных доспехах, которые, как было известно Улаву, жили в усадьбах поблизости от церкви. – Свяжите этого молодца, Бьярне и Коре, и отведите его к господину Аудуну – юноша изувечил человека, и неизвестно еще, не окажется ли эта рана смертельной.
Улав протянул Эттарфюльгью одному из монахов.
– Нечего меня связывать, – запальчиво сказал он незнакомцам, – не прикасайтесь ко мне… Я пойду с вами по доброй воле.
– Да, ныне все равно придется уйти отсюда, поскольку… ты ведь и сам понимаешь, тебе здесь оставаться нельзя; сейчас принесут сюда Corpus Domini [тело господне (лат.); здесь – причастие] для Эйнара, – сказал настоятель.
Снова повалил снег и подул сильный ветер. Город заснул более часа тому назад. Маленький отряд тяжело шагал сквозь тьму и метель по рыхлому, свежевыпавшему снегу меж кладбищенской ограды и низкими черными деревянными домами усадьбы каноников. Все казалось мертвым и пустынным, а ветер горестно завывал вкруг ограды и посвистывал средь ветвей высоких ясеней.
Впереди шел один из горожан, за ним – старый монах, с которым Улав не был знаком, но он знал, что это викарий. Улав следовал за монахом, а по обе стороны от него и позади – по одному стражнику, которые чуть не наступали ему на пятки. Улав думал: теперь он узник; хотелось спать, и он испытывал какую-то удивительную слабость и отупение.
Усадьба окружного наместника находилась к востоку от кафедрального собора. Им долго пришлось стоять, утопая в снегу, и громко стучать в запертые ворота; между тем снег проникал сквозь платье и заметал отряд. Наконец ворота отворились, и какой-то заспанный человек с фонарем из бычьего пузыря вышел к ним и спросил, что стряслось. Тогда их впустили в усадьбу.
Улав никогда прежде не входил в эти ворота. Он не различал ничего, кроме тьмы и метели средь черных стен. Сам наместник был в отъезде – уехал верхом из города еще в полдень вместе с епископом. Улав слышал это словно в полусне – он засыпал стоя. Спотыкаясь от усталости, он дал ввести себя в небольшую тюремную избу, стоявшую во дворе. Там было страшно холодно и темно, огонь в очаге не горел. Немного погодя кто-то принес свечу и простыни, которые швырнули на кровать. Ему пожелали доброй ночи, и в полусне Улав также пожелал всем доброй ночи. Потом они ушли, заперев дверь снаружи. И Улав разом проснулся. Он стоял, не отрывая глаз от маленького огонька свечи…
Вначале на него напало какое-то оцепенение. Потом в душе закипела ярость, к которой примешалось ликующее чувство радости… Он разделался с этим несносным Эйнаром, сыном Колбейна, и пусть господь покарает его, он ничуть в том не раскаивается. Улаву было безразлично, во что обойдется ему его горячность. Колбейн и иже с ним… он от всей души ненавидел их. Только теперь он понял, как исчах за все эти месяцы: страх, гложущие угрызения совести, унижения, которым он подвергался, пытаясь выбраться из засосавшей его трясины… И именно Колбейн всякий раз вставал, преграждая ему путь повсюду, где он пытался обрести твердую почву под ногами. Кабы эта колбейновская братия не стояла у него на пути, он бы уж давным-давно освободился от всех тягот, сидел вольный, сам себе господин, и горя не знал… И думать забыл бы о снедавшем его чувстве: он-де похититель девичьей чести, предатель в глазах людей. Но Колбейн все время держал его под ногтем… А ныне он, Улав, отомстил – и возблагодарил за это бога ото всего сердца. Пусть все его новые друзья в епископской усадьбе и даже сам епископ Турфинн скажут, что грешно так думать, – он будет стоять на своем. Таков уж человек по своей природе…
Дух Улава воспрянул и взбунтовался против всех этих новых для него мыслей и премудростей, коих он набрался в епископской усадьбе… Да, по-своему они хороши, это он сейчас готов признать, но нет, нет… до чего ж они зыбки и противны человеческому естеству. Все это одни мечтания. Никогда людям не стать столь святыми, чтобы согласиться предать все свои дела и заботы, как малые, так и великие, на суд ближних. Никогда не удовольствоваться им законами и тем, что они получат свои права из чужих рук, – люди хотят сами их добиваться. Он вспомнил: нечто подобное говорил вечером и Хафтур, такие-де законы пригодны лишь для всяких худородных. И Улав вдруг почувствовал, что хотя бы в этом одном-единственном он согласен с такими, как Колбейн и его сыны, – лучше он возьмет свою тяжбу с ними в собственные руки и, коли уж этого не избежать, ответит на беззаконие беззаконием. Он сродни таким, как Колбейн, Стейнфинн и Ингебьерг, – да и такой, как Ингунн, которая бросилась в его объятия, ничуть не заботясь о законах, горячая и шальная в своей строптивой любви… Но он никак не сродни священникам и монахам, чья жизнь текла ясно и размеренно, подчиненная своим же суровым канонам, и кои изо дня в день делали одно и то же в одно и то же урочное время: молились, работали, трапезничали, пели, отправлялись ко сну и вновь вставали по утрам, дабы вновь предаться своим молитвам. Они изучали законы, переписывали их и толковали отдельные их статьи. Они бывали не согласны друг с другом и вступали в споры с послушниками об этих законах…
А все потому, что возлюбили законы и возмечтали с их помощью укротить людей, дабы ни один человек на свете не поднимал оружие противу своего ближнего, не завоевывал свое право силой, а сидел себе смирно, внимая кротким откровениям всевышнего о братстве всех детей божьих… И вот теперь Улав почувствовал какую-то смутную и грустную нежность ко всему этому и почтение к таким людям… Но он-то не в силах был вечно склоняться пред законом, и одна лишь мысль о том, что они тайком ухитрятся надеть эти путы на него самого, до смерти претила ему…
67
…очень скоро хевдингам страны наскучат все эти беззакония… – Намек на распри опекунов несовершеннолетнего короля с архиепископом о правах норвежской церкви.