Была бы она здоровою да сильною, было бы ясно, что у них родятся дети, которые пожнут посеянное им, унаследуют то, чего он добился трудом своим, думал бы он иначе о своей крестьянской жизни и о женитьбе. Но иной раз он пытался уговорить себя, уверить в том, что Ингунн может поправиться и, может быть, сейчас дома у них лежит в люльке здоровенький, горластый сын либо дочка. И тогда его тянуло домой. Только это случалось с ним не часто. Ему было хорошо, оттого что он мог быть самим собою, не знать иных забот, кроме как исправлять службу одного из многочисленных младших хевдингов корабельного ополчения.

Ему было привольно жить среди одних мужчин. Тех женщин, что он встречал на берегу – старых и молодых, побирушек, непотребных девок, собиравшихся по тем местам, где останавливались мужчины, – он в расчет не брал. Шли, сменяясь, мокрые дни и ночи на корабле, давно не выпадал ему черед рубиться на берегу, и он был только рад тому. Еще в давние годы, на службе у Алфа-ярла, он не мог победить отвращение к излишней жестокости. А датчане были жестоки, когда разоряли свою же собственную землю. Вряд ли было бы иначе, кабы они творили разор в какой-либо иной стране. Но здесь они привыкли забавляться – на этих берегах разоряли, насиловали, жгли с тех пор, как стоит земля датская. Улаву народ его матери был чужим. В юности мысли его тоже занимали войны да ратные подвиги, только, по его помыслу, должен у битвы быть один исход – победа либо поражение. Иногда представлялось ему, будто враг напал на Хествикен. Он защищается, стоя на утесе, спиной к скале, гонит врага с обрыва, кидает его в море или сам гибнет на земле отцов.

Датчане же были иные – слабохарактернее, но упорнее, терпеливее; они терпели все злоключения судьбы, когда их изгоняли; крестьяне прятались в густом лесу, хевдинги уходили в море. Но все они возвращались, как уходят и возвращаются волны. Они терпели поражение и побеждали, но ни то, ни другое не уменьшало их прожорства и жизнелюбия. С достойным удивления стойким терпением носили они в себе мысль о том, что ничто никогда не изменится, ждали, что им придется сражаться веки вечные, проигрывать и побеждать на этих низких, мокрых берегах, что не будет конца этим битвам, не кончатся они раз и навсегда победой или поражением.

Как-то раз стояли они в гавани. Ратники расположились на постой в городе, в битком набитых домах и подворьях. Там было жарко и душно от человеческого дыхания, пиво и вино лилось в изобилии, в воздухе висела брань, то и дело вспыхивали ссоры да споры. Каждую ночь на улицах и дворах затевались драки и потасовки. Окружные воеводы изо всех сил старались навести мир и порядок в своих дружинах.

Беспрестанно в войске ходили всякие слухи и толки – про людей с одного корабля, которые рубились на берегу и захватили важную добычу. Под Мострандом кучка старых сторонников Алфа-ярла билась с немецкими купцами и перебила всех, кого взяли в полон; так они заплатили старый должок за смерть своего господина. Говорили, будто флот датского короля захватил последний оплот марска на острове Самсе и что сам господин Стиг, сын Андерса, пал в бою. Норвежцы поговаривали, что герцог Хокон хочет завоевать Данию, чтобы править ею самолично, что, дескать, именно в этом они не сошлись с братом его, королем. Потому-то король Эйрик и отплыл домой в Бьергвин посреди лета, а хевдинги из королевского флота, знатные господа из Вестланда да из Исландии и разгулялись вовсю. Герцог же держал свое войско в строгости: он не хотел видеть разоренной страну, которой собирался править.

Улав говорил себе, что если даже знатные хевдинги и знали, что правда и что ложь в этих слухах, то уж простой ратник из ополчения пребывал в полном неведении. Младших же хевдингов, таких, как он сам, почитали рядовыми, а не господами, коих воины звали просто по имени и кого видели часто. А чем менее знали они господина, тем больше болтали про него. Улаву многие из опальных датских дворян доводились роднею, но он был слишком горд, чтобы хоть словом обмолвиться об этом, а сами они запамятовали его. Его суверен барон Туре считал его всего лишь окружным хевдингом, равным командующему кораблем крестьянского лединга. Он почитал Улава человеком отважным и толковым командиром. Однако он ничем особо не отличился, не вышел ему случай свершить какой-нибудь подвиг, чтоб люди его заметили.

Лишь одно важное для себя вынес Улав из этой жизни. Когда он вспоминал все тайные муки из-за тяжкой ноши, которая была у него на совести, как мало радости было у него из-за того от женитьбы на Ингунн, то видел теперь сам, что все это было пустое. Уверенность в том выросла в нем незаметно за эти два года. Люди, с которыми он жил это время, грабили крестьянский скот, жгли крепости и дома, обагряли кровью свои мечи не только в честном бою, многие загубили увечных невинных людей ни за что ни про что. А иные заграбастали сокровища, которые даже боялись показать, – похоже было, что они грабили по церквам. И хотя герцог Хокон повелел насилие над женщиной карать смертью, откуда же брались все эти бабы да молодицы, что так и шныряли среди воинов, когда те сходили на берег? Не по доброй же воле пустились они во все тяжкие!

Его расправа с исландцем казалась ему теперь делом вовсе маловажным. Не могли же все эти люди исповедоваться одним махом первому подвернувшемуся священнику! Перво-наперво, им невозможно было запомнить все грехи, да и священников никак не хватало, чтобы исповедовать каждого как положено. Не у одного человека, спокойно принявшего причастие перед тем, как покинуть сей мир, были тяжкие грехи на душе, в которых он забыл исповедаться. Этот поганец Тейт получил по заслугам. Теперь ему самому казалось донельзя глупым, что он во всем видел приметы и знамения: в бездумно брошенных словах чужих людей, в снах, что ему снились, в масти скотины. Под конец ему тогда стало казаться, что он чувствует над собой десницу господню, повелевающую ему свернуть с пути, по которому он шел. Здесь, среди всех этих людей, для которых он был человеком маленьким, его собственные беды и заботы ему тоже стали казаться не такими уж важными. На его глазах умирало столько храбрых людей, о гибели стольких он слыхал от других, что нелепо было верить в то, что бог все еще гневается за убийство Тейта, или в то, что он так печется о том, как бы привести Улава, сына Аудуна, к покаянию и спасению, когда вокруг полно именитых людей, коим это куда нужнее, – взять хотя бы датских господ, разорявших своих же соотечественников! Даже грех Ингунн стал будто меньше – он такого навидался тут и наслышался…

В один прекрасный день поздней осенью корабль Улава вошел во фьорд. Над морем то палило солнце, то лил проливной дождь. Дул свежий ветер, и белая пена волн, плескавшихся о Бычью гору, приветствовала его издалека. В усадьбе уже завидели знакомую маленькую шхуну. Когда он причалил к пристани, его встретила Ингунн. Головной платок и плащ развевались вокруг ее наклонившегося вперед тонкого стана. Увидев ее, он сразу понял: все было, как в тот раз.

Младенец родился мертвый. И опять это был мальчик.

Два месяца спустя после Нового года Ингунн снова слегла, опять с нею было неладно, но на сей раз жизнь ее висела на волоске. Пришлось Улаву привести к ней священника.

Отец Бенедикт дал совет супругам спать врозь целый год и искупить грехи молитвами да добрыми делами; Ингунн, дочь Стейнфинна, была теперь столь слаба, что священник почитал никак невозможным для нее родить здоровое дитя.

Улав был склонен послушаться совета священника. Однако, когда он начал с нею толковать об этом, она пришла в отчаяние.

– Когда я помру, – сказала она, – ты женишься в другой раз на молодой и здоровой девице, и она родит тебе сыновей. Ведь говорила я тебе, что надломилась я, да ты тогда не хотел от меня отступиться. Я недолго проживу, позволь же мне побыть с тобою то короткое время, что мне отпущено!

Улав погладил ее по щеке и устало улыбнулся. Она много говорила про то, что он женится в другой раз, а сама не могла стерпеть, чтобы он взглянул на другую женщину либо перемолвился словом с женщинами, живущими по соседству, когда встречал их у церкви.