Джин Уэбб пришла на встречу со своим новым обожателем.

Я не видел Джин уже около года и даже не вспоминал о ней невесть сколько месяцев, и теперь, когда Джин появилась в компании длинного, очкастого слесаря-газовщика по имени Джеральд и я почувствовал самую настоящую ревность, я очень этому удивился – удивился и озлился на себя за эту ревность. А еще оказалось, что то ли я забыл за это время, какая она милая и симпатичная, то ли она сильно прибавила и по той и по другой части.

Я задумался на мгновение, а что бы она ответила и как бы все повернулось, позови я ее год назад с собой, в незнакомый, жуткий Лондон, но мысль эта мелькнула и ушла, и в разговоре с Джин и Джеральдом я снова стал «парнем из местных, который добился серьезных успехов, но ничуть не задирает нос».

Джин работала в газификационном отделе муниципалитета. Она собрала все наши пластинки. Ее мать все еще мучилась артритом. Ее отец потерял работу, но один из братьев, тот, что в Инверкипе, помогает семье; другой брат учится на бухгалтера. Нет, она не думает поступать в художественный колледж. У них в газовой конторе очень приятные люди.

Джеральд предпочитал соул, а потому не был особым нашим поклонником, но он считал, что очень приятно, когда местные ребята добиваются такого успеха, и еще ему нравилось, как здорово Дейв играет на гитаре.

Лицо Джин чуть округлилось и повзрослело, а вот волосы остались все те же, они окружали ее голову чем-то вроде рыжего, взъерошенного нимба; когда Джеральд отошел к стойке за кружками, Джин улыбнулась мне и сказала:

– Слушай, Дэниел, а ты прекрасно выглядишь, – помолчала секунду и вдруг спросила: – А ты можешь сказать, что ты счастлив?

Представляю себе, какая ошарашенная была у меня морда, потому что Джин расхохоталась, на мгновение схватила меня за руку и добавила:

– Ни фига себе вопросики, да?

Я пожал плечами, не зная, что и сказать.

– Ну, это… ну, оно как-то случилось в-в-все очень б-быстро, ну, а так… ну да, наверное, счастлив. Спроси меня снова через п-пару лет, когда все м-малость устоится.

Джин улыбнулась и кивнула.

– И мы очень по тебе скучали. – Она перевела взгляд с одного моего глаза на другой. – Без тебя город стал совсем другой.

Теперь я уж и совсем не знал, что сказать, а только демонстрировал изо всех сил свое крайнее смущение да бессвязно бормотал: «Ну, ты это, как-то… да брось ты…» и очень обрадовался, когда вернулся Джеральд.

Промежутки. Краткие, застывшие, бессвязные мгновения, время, проведенное в других мирах.

Золотая осень, огромный древний особняк посреди мирной холмистой равнины – все это казалось сказкой, при взгляде отсюда вся моя прошлая жизнь приобретала какой-то благостный, странным образом укороченный вид, и даже Фергюсли-парк окутывался радужной дымкой ностальгии. Кратковременное возвращение к родным пенатам пробило в этом тумане заметную брешь, но затем она снова сомкнулась со скоростью почти удивительной. Не прошло и месяца, а все мои впечатления от визита к маме, от ее собрания жутчайшей масс-халтуры померкли и затушевались, и я снова думал, как уютно было когда-то в этой квартире, как прекрасно она подходила для зарождения и формирования моего быстро развивающегося, далеко еще не до конца раскрывшегося таланта.

Не надо ржать, мне и лет-то было всего ничего.

А вот вы, как вы определяете, в какой момент вы были наиболее счастливы? Лично мне это не под силу, но по любому счету тогда я был счастлив. Это было более спокойное, совершенное счастье, чем то, которое я ощущал сразу после подписания того контракта, или когда я впервые услышал свою песню по радио, и частью его – я до сих пор не знаю, насколько большой, – я обязан, конечно же, Инес.

Моя первая настоящая любовница, моя первая прочная (порочные были и раньше) связь.

Тело танцовщицы, бешеный характер и дикая, необузданная сексуальность; кой хрен, да та воздушная гимнастка ей и в подметки не годилась. Но я-то, я-то чем ее заинтересовал? И ведь точно не деньгами (я сказал: «И-д-д-ди за м-меня замуж», а она ответила: «И-д-д-ди ты з-н-н-наешь куда?»), а тогда что же привязывало ее ко мне все эти годы, что питало ее верность (весьма для меня приятную) и ревность (весьма для меня опасную)? Я так этого и не понял. Время от времени я спрашивал ее в лоб, ну что такого ты во мне нашла, но она только хмурилась и заявляла, что это меня абсолютно не касается.

Ну что тут возразишь? С одной стороны – жуткая наглость, а с другой, если подумать, то и правильно. Были случаи, когда она прилюдно меня оскорбляла; как-то Дейви даже сказал потом, что я дурак, что терплю все ее выходки. Я не помню, что она тогда мне сказала, и не помню, что я ответил Дейви, но точно помню, что даже и не подумал выяснять с ней отношения.

Инес спала, обняв меня рукой и прижавшись грудью к моей спине; ночью я просыпался и чувствовал на шее ее мирное дыхание. Часто оказывалось, что рука Инес скользнула – я уверен, что совершенно бессознательно, – ко мне в пах, моя мошонка лежала в теплой, согнутой чашечкой ладони, как птичье гнездо в развилке дерева. Не было случая, чтобы ее пальцы сомкнулись сильно, причинили мне хоть малейшую боль, и я не думаю, чтобы Инес хоть раз проснулась в таком положении – под утро она неизменно переворачивалась на другой бок, – зато я десятки и десятки раз обнаруживал ночью, что она ласково держит меня за яйца.

Этот бессознательный жест казался мне очень трогательным.

Я часто вспоминаю эту осень в огромном старом особняке. Сказочное было время.

Однажды я зашел в дом, чтобы принести Инес ее кардиган, а заодно и отлить (вы не поверите, мы играли на лужайке в крокет; сейчас я и сам с трудом в это верю). Туалет был на втором этаже; я стоял у раковины, мыл руки и смотрел в открытое окно.

Я видел небольшой кусочек парка, а за ним – пологий холм, негусто поросший высокими кленами и вязами. Слева на фоне темной листвы парка виднелся краешек циркового шатра, полоскались по ветру цветные вымпелы. Было уже под вечер, и по другую сторону дома, на веранде, играл цирковой оркестрик; время от времени ветер бросал в окно обрывки музыки.

На залитом солнцем холме среди деревьев проглядывали фигурки гуляющих людей, резко обрисованные предзакатным, быстро меркнущим светом. А затем я увидел, как очередной порыв ветра шевельнул деревья и с них посыпались яркие, сверкающие листья, как капли золотого дождя с озаренных солнцем облаков, как драгоценные конфетти, брошенные чьей-то невидимой рукой на свадьбе неведомых древесных духов. У меня отвалилась челюсть; я стоял и смотрел, смотрел…

Глава 7

– Слушай, Джим, а чего это тут сегодня какой-то странный запах? Ну вот точно чем-то пахнет.

Чем-то. Голубиным пометом и собачьим дерьмом, собачьей блевотиной, собачьей мочой и кэрри. Это если не считать…

Вчерашний вечер прошел совершенно бездарно; два часа кряду я вынюхивал и выискивал, подметал и подтирал, отмывал и отшкрябывал. Голубь мне так и не дался, время от времени этот мелкий поганец давал о себе знать тоскливым, потерянным воркованием, доносящимся откуда-то сверху. Для защиты вертушки от дальнейших бомбардировок я водрузил над ней раскрытый зонтик, надо не забыть поискать завтра в специальных магазинах настоящую крышку. У меня была такая – до той ночной пьянки, когда мы с Крошкой Томми провели серию экспериментов по выяснению относительных аэродинамических характеристик объектов более-менее правильной округлой формы, имеющих снизу что-нибудь вроде выемки.

Тарелки вели себя в полете вполне прилично. Шляпы по большей части тоже. Плексигласовые крышки от виниловых вертушек – не очень.

Измазанный мною половик и обосранная голубем простыня отправились на помойку (к счастью, у меня имелся целый тюк румынского постельного белья). Сперва я думал их постирать, но оказалось, что сразу этого сделать нельзя: моя шинель и так-то не сверкала чистотой, а ночные танцы на недоделанном виадуке с последующими приключениями плюс необузданная страсть этого засранца собачьего привели ее в окончательно непотребное состояние. Поэтому я закинул шинель в мощную промышленную стиральную машину чешского производства и оставил их выяснять, кто кого.