Эльжбета украдкой выбралась из квартиры. На веранде было прохладно, по оконным стеклам сбегали струйки влаги. Села в плетеное кресло — бледная, но спокойная. Она все время думала о родителях, которых война застигла в Л., и страстно желала одного: чтобы те поскорее вернулись. Ей казалось, что вместе с родителями возвратятся мир и покой, что все будет снова по-прежнему… почти по-прежнему. Она была еще очень молода. Каждый день брала Чинга на поводок и отправлялась за город.

— На пляже безопаснее всего, — объясняла она Якубу. — Туда ни один немец не явится. Разве придет им в голову, что евреи могут теперь купаться?

На реке было тихо. Тополя поблескивали в солнечных лучах, серо-зеленые, стройные словно колонны, вода текла лениво, зацветая там и сям серой лягушачьей икрой. Песок согревал.

Часто они возвращались лишь к вечеру. Их встречали пустые улицы, атмосфера усталости и облегчения после долгого дня. Из шинков доносились пьяные возгласы, песни на жестком, чужом языке.

— Я еще в школе не любила немецкий, — признавалась она Якубу. — Скажи, разве я была неправа?

Куба улыбался и молчал. Он был гораздо старше, знал и предчувствовал больше, чем Эльжбета. Деликатно брал ее под руку и прижимал к себе. Она не противилась. Это давало ощущение безопасности.

— Завтра пойдем в предместье за картошкой, — говорила она, прощаясь у веранды. — Нужно купить ее до приезда родителей.

При мысли о родителях хотелось плакать. Но не сейчас, быть может позже, ночью, когда никто не видит.

Картошку они привезли на тачках.

— Два мешка! Надолго хватит, — радовалась она. — Будем делать вареники и драники. Ты любишь вареники?

Морщинка у Кубы на лбу исчезала, когда он смотрел на ее загорелое юное лицо, слышал ее голос.

Тетки и дядя осуждали поведение Эльжбеты. Она отгородилась от них, от их страшных и непонятных дел, замкнулась в собственном мире, не впуская туда никого. Живя под одной крышей, они почти не встречались друг с другом. Она не переступала порога комнат, насквозь пропитанных миазмами жуткого времени.

Напрасно пытались они ей объяснить — раскрыть глаза, по их словам. «С нее все как с гуся вода. Только бы гулять. В такое время… в такое время…»

Пастбища благоухали ромашкой и чабрецом. Они лежали на утоптанной, ароматной траве, провели здесь целый день.

— Не могу, — сказала Эльжбета. — Не могу примириться с этим…

Куба вынул из кармана картонку с табаком, сделал самокрутку, закурил.

— С чем? — спросил он ее.

Она присела, оглядела горизонт. На востоке чернел Лубянецкий лес. Увидела себя с цветами в волосах, услышала собственный смех. «Почему ты смеешься?» — спросила учительница. Это было на школьном пикнике. Ей не хотелось отвечать.

— С чем ты не можешь примириться?

Она не ответила, спросила вместо этого:

— А ты, Куба, скажи… ты тоже так сильно любишь жизнь?

Они по-прежнему ходили на пляж и на пастбища. Покупали яблоки у хуторян, и этого хватало на целый день. Вечером Агафья лепила вареники и ставила горячую миску на стол возле окна. За окном росла сирень, за сиренью был сад, за садом река. Иногда, когда она лежала в темноте, не в силах уснуть, до нее доносились обрывки разговоров из комнаты теток. Какие-то возгласы, вздохи. Она прикрывала тогда уши подушкой и разражалась рыданиями. Чинг, удивленный, лизал ей пятки.

* * *

Двое молодых эсэсовцев грабили дом уже час. Они запихивали в чемоданы все, что попадалось под руку: столовое серебро, ковры, картины, фарфор. Дядя ушел на работу, дома были только женщины. Тетки пытались упросить их, но после грозного окрика убрались в свою комнату, которую эсэсовцы тоже не пощадили. Эльжбете как законной собственнице жилья приказали присутствовать при грабеже, водить по квартире и объяснять, где что лежит. Они сходили даже на чердак и забрали оттуда картину с обнаженной женщиной, которую родители получили в подарок по какому-то случаю и, не в силах на нее смотреть, отправили на чердак. Ее вывешивали лишь тогда, когда ожидался визит незадачливого дарителя. Эсэсовцам ню невероятно понравилось. Смеясь, они прикасались хлыстом к груди равнодушно сидевшей женщины. Наконец, когда весь дом стал похож на поле битвы, велели подать бутылку вина и два бокала.

— Я отнесу им, — шепнула Эльжбете Агафья.

Эльжбета потихоньку выбралась из квартиры. На веранде было прохладно, по оконным стеклам сбегали струйки влаги. «Вернитесь же наконец!» — сказала она отсутствующим родителям. Сидела в кресле бледная, измученная. Из квартиры доносились хохот немцев, сердитое ворчание Агафьи. Звякнуло стекло, она догадалась: немцы разбили бокалы. Затем услыхала шаги, они уходили. Что-то крикнули ей. Она встала. Стоя спиной к квартире, видела перед собой тенистую улочку.

— Где твой отец? — спохватился один из них.

Она не смотрела на него, смотрела на раскидистый каштан в саду соседа-аптекаря.

— Dein Vater![4]

— Мой отец на работе, — соврала она, все еще вглядываясь в дерево.

В этот миг она заметила — там что-то пошевелилось. Кошка? Сначала она увидела мальчишеское лицо, расширенные от ужаса глаза. Подумала: какой молодой! И — откуда он тут взялся? Сейчас? Через неделю после боев? Он вынырнул весь — в изодранной форме, без фуражки, без пилотки, спутанные волосы, словно только что проснулся. Огляделся — улочка была пуста. Она едва сдержала крик.

— Bitte[5], — произнесла она с усилием, приглашая эсэсовцев обратно в квартиру. — Там есть еще одна комната…

— Was?[6] — встрепенулся старший. — Погляди-ка, Ганс…

Паренек приближался медленным шагом, было видно, что у него нет сил. Она отчетливо видела петлицы на воротнике, израненные руки.

— Fertig![7] Мы там уже были, — доложил младший.

— Na, dann ab![8]

Они показали на полные чемоданы — чтобы их никто не трогал, они сейчас подгонят машину. Направились к двери.

Она стремительно соображала: я должна их задержать, пока он не пройдет, я должна их задержать…

— Bitte… — начала она несмело.

— Молчать! — оборвал ее старший, уверенный, что она просит что-нибудь не забирать.

Он заметил их лишь перед самой верандой, сжался, бросился назад. Младший эсэсовец вскрикнул и быстро подбежал к нему.

— Иди, — пихнул Эльжбету старший. — Будешь переводить.

— Они спрашивают, где ты прятался, — говорит Эльжбета. В эту минуту у нее голос сестры милосердия.

— Schneller, schneller…[9]

Солдат молчит. Эльжбета не в силах смотреть ему в глаза.

— Не бойся, — говорит она. — Я ничего им не скажу, не бойся.

Он шевельнул губами, прошептал какие-то слова. Она разобрала только одно русское слово: «жизнь»[10].

— Что он сказал? Переведи!

— Отпустите его! — крикнула она в отчаянии. — Ich bitte, ich bitte…[11]

Старший эсэсовец бросил понимающий взгляд. Глаза у него были — как небо.

— Сколько тебе лет?

— Пятнадцать.

— А мне двадцать. И я таких застрелил уже семнадцать. Этот будет восемнадцатым. Ты когда-нибудь видела, как это делается?

Из последних сил она срывается с места — бежать! — но чувствует, как сильные руки обхватывают ее шею, щека касается чего-то прохладного, чего-то, что держит рука эсэсовца.

— Schau mal, das ist so einfach…[12]

Зажмуривая глаза, она встретила его взгляд, отсутствующий, последний.

Вечером они с Агафьей похоронили его под каштаном в садике соседа-аптекаря. В комнате у теток уже горел свет, на плите варилась каша, наполняя ароматом комнату. За столом сидело несколько человек.

— …а потом они убили Гольдмана и его сынишку… — тихо рассказывал дядя.

Эльжбета вошла бесшумно в комнату и заняла свое место за столом.

Алина и ее поражение

Alina i jej klęska

Пер. М. Алексеева