Миновало два месяца. Я думать забыла про болезнь и больницу. Все мои мысли теперь занимала школа. Не раз я увязывалась за Нуртэч, она меня гнала, но я всё равно бежала следом. А дома потом ждала: ну скоро она придёт?
Однажды Нуртэч вернулась раньше обычного и такая радостная!
— Мама, мама, — закричала она с порога, — война кончилась! Учительница сказала. Мы победили! Теперь-то уж папа приедет, правда?
— Победили… — На мамины глаза вдруг набежали слёзы. Но она не заплакала, наоборот, улыбнулась. — Слава богу! Радость, ой, радость!
В селе стало шумно. Нашу улицу называли женской: кроме Силапа и трёх-четырёх стариков, здесь не было мужчин. А теперь стали появляться один за другим, и один за другим следовали той — праздники.
Во время войны каждая трапеза начиналась и заканчивалась словами: «Пусть вернутся ушедшие». Теперь дорогих фронтовиков встречали всем, что можно было сыскать.
А те, кто получил похоронные, плакали. И надеялись, надеялись, несмотря ни на что, такие, как наша мама, не имевшие вестей.
Мама говорила:
— Ночью, как услышу на улице шум, встаю и выхожу посмотреть, не он ли едет.
За несколько дней до победы пришло извещение о том, что погиб дядя Акы, отец Энеджан. Душераздирающий крик Солтангозель услышали все, и все побежали к её дому. Она рвала на себе одежду.
Справили по Акы поминки. На поминки пришла Нургозель, но лучше бы не приходила. Не похоже было, что она скорбит о гибели хорошего человека и соседа. Болтовня её всех возмутила.
— Да, эта война многим принесла горе, а у нас обошлось, — трещала она. — И Силапа было призвали, но потом отпустили, сказали: нужен в колхозе. Он умный человек, даже председатель его уважает и всё делает, как он скажет.
У многих язык чесался прервать эти бесстыжие речи, но не станешь же пререкаться в доме, где траур. Когда Нургозель со словами: «Вот-вот Силап придёт, пойду его встречу» — удалилась, все облегчённо вздохнули.
Потом женщины ругали её:
— Ну что с ней делать? По лбу бессовестной дать или язык отрезать? Как будто люди не знают муженька её. Силап умеет свой карман набивать и утробу!
Приехал отец Овеза. Пустой левый рукав гимнастёрки засунут за ремень, ворот расстёгнут, и видны бинты на плече. Раньше он считался заядлым охотником. А теперь? Как он будет стрелять? И Овеза больше нет…
Мамед, внук бабушки Садап, вернулся на костылях. Одна нога его казалась толстой-претолстой от намотанной на неё марли. Но с костылями он ходил недолго, побросал их и лишь слегка прихрамывал, а потом и хромота прошла. Молодое тело сильнее недугов.
Вернулся и куриный сторож. Пересчитав кур, мама сдала их ему с рук на руки, и мы снова стали жить в нашей мазанке.
Занял своё место прежний председатель. А Силап как числился завфермой, так и остался.
— О, этот паршивый хитёр! — говорили люди.
Фронтовики всё съезжались. Были среди них и здоровые, и легкораненые, и калеки. Не возвращался только наш отец. Маме советовали:
— Напиши-ка туда, куда другие пишут, может, кое-что и узнаешь.
— Гельды, будь он жив, нигде не стал бы задерживаться, — отвечала мама. — Он давно примчался бы, приполз к этому порогу. Никто не любил свой дом, свою семью так, как он.
— Вот и остался каш порядок щербатым, — вздыхала бабушка Садап.
Мы не знаем, где, когда, как погиб наш отец, но уверены, что сражался он с врагом до последнего дыхания.
Школа
В середине лета у дяди Курбана родилась дочка. Дядя Курбан — старший папин брат. Он пастух. До сих пор детей у него не было.
Хозяйкой гельнедже Бибиджемал была никудышной. Если не работала в поле, то день-деньской ходила из дома в дом. К себе возвращалась только под вечер и ставила тесто, а чурек пекла уже в потёмках. Чурек у неё всегда с одной стороны подгорал, а с другой не пропекался. Мякиш был клейкий, как смола, и на вкус кислый.
— Вечно она тесто недомешивает, — говорила мама.
В стирку гельнедже затевала ближе к ночи. Много ли от такой стирки проку? Женщины над пой смеялись, а мама, хоть и отмахивалась: «Да пусть её!» — всё же сердилась. Ей не нравилось, когда плохо отзывались о ком-то из пашей родни. Поэтому одежду дяди Курбана чаше стирала мама.
Дядю Курбана мама тоже не больно хвалила, говорила, что он не стоит и половины нашего отца: сквернословит, шумит, грубый.
— Хотя, — добавляла она, — попадись ему жена получше, может, он таким не стал бы.
Было у нашей гельнедже и неоспоримое достоинство: она умела держать язык за зубами, не сплетничала, не бранилась, на попрёки мужа не огрызалась, разве уж очень её доймёт.
Однажды утром мама не пошла в поле, а принялась всё подряд трясти и чистить в доме дяди Курбана: старательно обмела пропылённую комнату, выволокла и выколотила все до одной кошмы, а мы с Нуртэч сушили на солнышке и трясли одеяла и подушки.
— Вот так, — приговаривала мама. — Скоро в этом доме появится маленький. Да и люди, которые придут взглянуть на него, пусть не морщатся от пыли.
Приданое для будущего ребёнка — распашонки, пелёнки и прочее — тоже шила мама, а бабушка Садап сплела из шерсти верёвку для люльки.
Когда наступили роды, мама дежурила у постели гельнедже. В тот день мы с Нуртэч на ишаке молотили нашу пшеницу. Терпеливый ослик не спеша ходил по кругу, а мы по очереди восседали на нём — почему бы не покататься со скуки? Наконец из-за закрытых дверей донёсся крик. Бросив ишака и пшеницу, мы побежали узнать, кто родился. Мама обещала выйти и сказать. Родилась сестренка. Мы очень обрадовались, но оповещать никого не пошли. Почему-то, когда появится девочка, у нас было не принято сообщать всем о новорождённой.
Тем не менее новость быстро разнеслась по селу, и женщины стали сходиться к дому дяди Курбана. Вряд ли собралось бы их столько, если б дочка родилась в семье, где уже были дети. Но дочка дяди Курбана заставила себя ждать тринадцать лет.
— Разбогатели вы. Пусть года её будут долгими. А дочь или сын — какая разница. Появилась одна, появятся и другие.
Так говорили женщины, глядя на малышку. Девочка была беленькая, толстенькая, как будто родилась не только что, а две недели назад. Её назвали Энеба?й, в честь нашей бабушки, давно умершей.
И вот как раз в то время, когда все переполошились из-за малютки Энебай, пришли два человека и записали меня в школу.
— Сколько лет твоей младшей? — спросили они у мамы.
— К началу хлопкоуборочной исполнится семь.
Тогда они вписали мою фамилию в тетрадку, которая у них была.
— Ну, дождалась и ты, — сказала мама. — Теперь будешь учиться, как Нуртэч.
Что тут со мной сделалось! Я была вне себя от радости: у меня появятся книжки, тетрадки и карандаши, как у Нуртэч. Так же как она, я буду по утрам ходить в школу. Там узнаю много-премного интересных вещей и потом сама буду рассказывать, а не слушать, как рассказывает Нуртэч: «Ау нас в классе…», «А вчера на переменке…» Да её еще и не упросишь рассказать что-нибудь.
— Отстань, мне надо уроки учить, — отмахивается она.
И в то же время мне было страшно, потому что школа — я это чувствовала — круто изменит мою привычную жизнь. Однако страх не мешал мне нетерпеливо считать дни до начала занятий. Считать я вообще очень любила с недавних пор. С тех пор как Нуртэч научила меня этому.
Через пятнадцать дней после рождения нашей сестрёнки приехал с пастбища дядя Курбан. Мы увидели его, когда он привязывал своего ишака у стойла. Бросились к нему, повисли с двух сторон на его плечах и приговаривали:
— У нас появилась сестричка, её назвали Энебай.
Может, он и обрадовался, не знаю. Виду не подал, наверно, потому, что родилась дочь, а не сын. Но все заметили: с той поры дядя Курбан стал лучше относиться к своей жене. По крайней мере, он теперь спокойно с нею разговаривал, а гельнедже, не приученной к нежностям, этого было достаточно. Энебай согрела и сблизила холодных и с каждым годом всё более отдалявшихся друг от друга людей.