Но сон сам по себе не может быть оптимальным состоянием жизни. «Сон неумеренный вреден», — говорит Одиссею божественный свинопас Евмей. Если бы это было не так, жизнь была бы сплошным сном. В процессе сна система гомеостаза избавляется от одних отклонений, но, увы, приобретает другие. И тогда наступает бодрствование со своей иерархией циклов и ритмов, и система снова ищет и находит утраченное во время сна равновесие, снова отклоняется от него, и так — до конца дней. Может быть, и у бодрствования есть свои внутренние стражи, свои регуляторы, даже наверняка есть: ведь и ему нужен оптимальный режим, без которого оно не выполнит своих задач. Но это особая тема. Как бы то ни было, получается, что если быстрый сон — страж медленного сна, а лучше сказать, сна вообще, то весь сон, так же как и все бодрствование, — стражи гомеостаза.
Так раскрывается роль сна вообще, а заодно и роль бодрствования. «Во время сна мозг отдыхает от бодрствования, — говорит Ониани, — а во время бодрствования — от сна». Замечательная мысль! Вот от чего мы отдыхаем во сне и почему каждый из нас спит ровно столько, сколько привык, и часто независимо от того, бурный был перед этим день или бесцветный. Лихтенберг и Месмер, каждый со своей стороны, ощущали эту гомеостатическую взаимосвязь, но проблема была сформулирована ими неверно. Да, в известном смысле мы спим, чтобы бодрствовать, но и бодрствуем, чтобы спать: «и», а не «или» — вот в чем суть. А если так, то не «чтобы», а все-таки «потому что». Мы спим, п о т о м у ч т о мы бодрствовали, мы бодрствуем, п о т о м у ч т о спали. Связь тут скорее причинная, а не целевая. Цель со своим «чтобы» присутствует в другом, более общем утверждении: мы спим, чтобы жить, и бодрствуем, чтобы жить. Сон — такая же потребность, как и бодрствование. Это две стороны жизни, два состояния главной нашей жизненной пульсации, направленной на поддержание оптимума.
СЛОН НА ПАУЧЬИХ НОЖКАХ
Гомеостатическая теория объясняет все, кроме сновидений. О сновидениях она умалчивает. Но если мы, опираясь на нее, попытаемся сами прийти к какому-нибудь заключению, мы недалеко уйдем от тех, кто считает, что сновидения — результат конформационных переделок в молекулах или настройки инструментов в биоритмическом оркестре. Чтобы оттянуть пробуждение, быстрый сон начинает имитировать бодрствование и, по-видимому, для вящей имитации погружает нас в хаос беспорядочных грез. Он просто завлекает нас, заставляя забыть о том, что нам хочется проснуться. Ни к какому другому выводу тут прийти, кажется, невозможно.
Но тогда непонятно, почему многие видят сны в стадиях дремоты и сонных веретен, чем вызываются эмоциональные бури дельта-сна и почему мы видим страшные сны, от которых иногда просыпаемся с ужасом и сердцебиением и долго потом не можем заснуть. Подсчитано даже, что неприятные сны снятся нам вдвое чаще, чем приятные. Ничего себе завлекательность! Где же тут биологический, гомеостатический и вообще какой бы то ни было смысл?
Помалкивает на сей счет и информационная теория, которой, казалось бы, и книги в руки. Вместо того чтобы попытаться объяснить сновидения, которые видят все, она говорит о переработке информации, которой не видел никто. Она доказывает нам, что в течение всей ночи продолжается психическая деятельность, с чем мы вполне согласны, и имя этой деятельности — переработка и реорганизация информации, что мы должны уже принять на веру. Для обоснования непрерывности этой переработки она ссылается на эмоции дельта-сна. Но отчего мы так волнуемся в дельта-сне, да и в быстром тоже? Что в этой информации мы находим неожиданного и чем она столь чувствительно задевает нас? Если эта информация связана с событиями и впечатлениями дня, то почему мы днем гораздо спокойнее, чем в дельта-сне? Неужели все, что с нами происходит днем, по-настоящему осознается только ночью? Если же она не связана или связана косвенно, то что это за информация? Разумнее было бы предположить, что в дельта-сне мы сталкиваемся лицом к лицу с какими-то своими внутренними проблемами, а в быстром пытаемся разрешить их, переводя эти проблемы в сферу образов. Правда, судя по количеству неприятных сновидений, нам это не всегда удается. Во все эти тонкости информационная теория не вдается: «небывалые комбинации бывалых впечатлений», как называл наши сны Сеченов, ее пока не очень интересуют.
Но почему она должна ими интересоваться? Ни информационная теория, ни теория гомеостаза не претендуют на то, чтобы считаться всеобъемлющими. Универсальности добивались от них мы с вами, но не их творцы. Да и может ли теория сна быть универсальной — вот вопрос. Подавляющее большинство из рассмотренных нами теорий, гипотез, концепций и точек зрения — от гемодинамической и химической до информационной и гомеостатической — было выдвинуто физиологами и неврологами. Физиологи сказали нам почти все, что они знают и думают о сне, неврологи же — далеко не все. Психологи — ничего еще не сказали. Между тем и неврологи и психологи уже давно изучают сновидения непосредственно. Они анализируют сюжеты снов, а иногда даже вторгаются в них, стараясь понять, как эти сюжеты формируются и от чего зависят.
Доктор Розалинда Картрайт из Иллинойского университета рассказывает, например, что испытуемые в ее лаборатории видят сны в симфонической последовательности. Первый и самый короткий сон — это увертюра. Он протекает в настоящем и часто отражает то, о чем человек думал перед сном. Этот сон обычно задает настроение и тему для последующих. Второй и третий сон могут касаться прошлого, но обрамлены они эмоциями настоящего. Четвертый еще более углублен в прошлое, а пятый, обычно последний, включает в себя элементы всех предыдущих и сплетает их все вместе в некий апофеоз. Все выглядит так, словно мозг выбирает себе лейтмотив для целой ночи и в течение всего сна создает на эту тему композиции.
Схема доктора Картрайт в общих чертах напоминает нам схему, предложенную информационной теорией. Там некая информация отбирается, классифицируется, а затем подвергается окончательной обработке и отделке. Тут тоже все начинается с отбора — выбирается тема, отбираются для ее разработки элементы близких и далеких воспоминаний. Элементы группируются в различные сочетания, освещаются и рассматриваются со всех сторон («классификация») и, наконец, выстраиваются для общего парада, сливаясь в апофеозе («окончательная отделка»). Но что кроется за этой схемой? Чем руководствуется мозг при выборе темы и элементов для ее разработки? Почему из бывалых впечатлений создаются комбинации небывалые?
В самом деле, почему? Августу Кекуле снится не бензольное кольцо, а огненная змея, пожирающая свой хвост. Изволь этот символ разгадать! И ведь Кекуле нисколько не удивился змее. «Мой умственный взор, искушенный в видениях подобного рода, различал теперь более крупные образования…» — комментирует он свой знаменитый сон. Кто из нас не искушен в видениях подобного рода и кто хоть раз по-настоящему удивился им! Мы можем испугаться своих видений, можем наслаждаться ими, но они не изумляют нас. Это чувство посещает нас только в состоянии бодрствования.
Возможно, этот пробел в ночных эмоциях объясняется тем, что во всех снах мы главные действующие лица, все они про нас и больше ни про кого. Мы сами драматурги своих снов, их режиссеры, художники, актеры и зрители, все в одном лице. Диалоги наших сновидений — одна театральная форма; всякий сон — это откровенный или завуалированный разговор с самим собой и о самом себе. Мы не удивляемся во сне потому, что все чудеса, которые мы видим, не что иное, как наши собственные мысли, ощущения и влечения. Часто ли в состоянии бодрствования мы удивляемся себе? Нет, это чувство порождается тем, что находится вне нашей личности и нам не принадлежит.
«Мы часто думаем, что во сне видим большие нелепости, — пишет в „Психологических заметках“ В. Ф. Одоевский, — при большем внимании нельзя не заметить, что сии нелепости суть большей частью лишь несообразности с нашими обыкновенными понятиями, так, например, часто во сне предоставляются соединения предметов, по-видимому, невозможные, но имеющие некоторое основание. Я видел однажды некоторое существо, которое было соединением смерти, темноты и минорного аккорда; по пробуждении выразить словами возможность этого соединения нельзя, но во сне оно было понятно и имело имя. Следственно, есть возможность для совершенно других понятий, какие мы имели в здешней жизни, и есть для сих понятий язык, нам не известный».