В плане источниковедческой оценки ”Сказания” большое влияние имели известные труды А. А. Шахматова [748; 752; 755]. До него летописную повесть рассматривали как единое литературное произведение, которое хоть и базируется на различных преданиях и традициях, однако принадлежит перу одного автора и написано в один прием. Авторство приписывали составителю ”Повести временных лет”, живущему на рубеже XI—XII вв.

Заслугой А. А. Шахматова является то, что исследователь обосновал мысль о сложном характере летописного текста в целом и конкретно той его части, которая нас особенно интересует. Оказалось, что в ”Сказании о Владимировом крещении” отразились неодинаковые по происхождению источники, написанные в разное время и в разных местах. Самостоятельными произведениями названы такие эпизоды, как ”Выбор веры”, ”Речь Философа” и рассказ об историческом акте приобщения. Сравнивая эти источники, А. А. Шахматов пришел к выводу относительно существования ”Корсунской легенды” — особой древнерусской повести, посвященной походу Владимира в Тавриду [748].

После трудов А. А. Шахматова разработка проблемы пошла в другом направлении. Ученые обсуждали уже не историческую достоверность повествования, а его структуру, время и условия возникновения каждой из ее составных частей и степень их достоверности.

Советская наука приняла основной принцип анализа, сформулированный и обоснованный А. А. Шахматовым и его многочисленными последователями [111, с. 75—102; 228; 357, с. 55—59; 88—89; 359, с. 71—75, 87-88; 309, с. 350—362; 311, с. 111—125 и др.]. Ни у кого не вызывает сомнения необходимость критического отношения к летописному тексту и в том числе к ”Сказанию о Владимировом крещении”. К сожалению, реально дело не выходит за рамки общих деклараций. Конкретное текстологическое исследование проблемы остается актуальной задачей будущих поисков.

Философско-теологическая несообразность текста. Для летописной повести о крещении Руси характерен — по меньшей мере в некоторых (но важных) частях — невысокий уровень теоретической мысли и литературного мастерства. В историографии давно это отмечено: повесть называют ”наивной” (Е. Е. Голубинский) [180, с. 112].

Автор текста не замечает, что ставит Владимира (которого он стремится возвеличить) в очень невыгодное положение, изображает его человеком неинициативным, недалеким, неглубоким, едва ли не инфантильного ума. Этот Владимир неспособен ничего решить самостоятельно: все его действия направлены и определены другими лицами или внешними обстоятельствами. Инициатива христианизации исходит не от него, а от непрошенных проповедников. Не Владимир проявляет интерес к монотеистическим религиозным системам, а наоборот, чужеземцы заботятся об идеологической судьбе Руси. Первенство здесь отдано не христианской Греции, а мусульманской Булгарии. Киевский правитель на протяжении всей дискуссии остается пассивным объектом пропаганды, который покорно слушает чужих проповедников, не всегда отвечая им метко и кстати.

Вместе с тем Владимир глух к философско-догматической аргументации и, несмотря на успех греческого философа, отказывается креститься. Он посылает своих мужей ознакомиться с чужими религиями на месте — эпизод, который деморализует исследователей своей логической и общетеоретической беспомощностью. И на этот раз инициатива исходит не от киевского князя, а от бояр, которые предостерегают своего сюзерена от излишней доверчивости, подчеркивая, что каждый готов хвалить свое и ругать чужое.

Трудно возразить что-нибудь против справедливости этого тезиса. Беда в том, что он помещен в неуместном контексте. В самом деле, на что могли рассчитывать десять уполномоченных Владимира в Германии, Волжской Булгарии или в Константинополе? Ознакомиться более конкретно с постановкой церковной службы, то есть рассмотреть чисто внешнюю, обрядовую сторону культа. При этом приходилось считаться и с тем, что местные иерархии позаботятся, дабы произвести на прибывших самое выгодное впечатление.

Именно так и случилось, по крайней мере в Византии. Царь дал соответствующие указания митрополиту: ”Придоша Русь пытающе вђры нашея, да пристрои церковь и крилось, и самъ причинися въ святительския ризы, да видять славу Бога нашего” [250, с. 93]. Патриарх в ответ ”по обьчаю створи празникъ”. Не удивительно, что посланцы ”въ изоумђньи бывше” и не знали ”на небеси ли есмы былђ, или на землђ” [там же, с. 94].

Все это преподносится в летописной повести совершенно серьезно. По преданию получается, что именно обрядовая пышность подтолкнула Владимира к решающему шагу: речь Философа его не убедила, а после отчета о неслыханной ”красоте церковной” князь немедленно проявил готовность креститься. Этот пассаж огорчил даже историков XVIII в. В. М. Татищев, в частности, писал: ”Естьли ж сказать, что посылал (Владимир. — М.Б.) токмо чинов церковных и убранств смотреть, то сие весьма неприлично, ибо видением веры истинной показать не можно, и вера не в чинах и убранствах, как подлость разумеет, но в сущем признании истинны недоведомых состоит” [654, с. 231; 656, с. 412].

Вообще идея ”выбора веры” содержит элемент логической несуразности. В чем состоит главная заслуга Владимира — в отречении от язычества или в утверждении христианства? Если бы киевский князь вместо язычества ввел на Руси магометанство или иудаизм, это не вызвало бы восторга христианского идеолога и вряд ли киевский властитель заслужил бы особых похвал. Между тем летописная версия ”выбора веры” делает ударение именно на отрицании язычества. Владимир решил отказаться от старой веры и только поэтому заинтересовался другими религиями. Интересно, что никто из миссионеров ни единым словом не высказался против язычества. Вероятно, летописцу антиязыческая пропаганда казалась неактуальной.

Этот аспект проблемы в литературе хорошо разработан Е. Е. Голубинским [180, с. 112], высказавшим по этому поводу ряд справедливых замечаний. В самом деле, исследователь, свободный от идеалистической концепции, может допустить догматическую инверсию. Да скорее всего она будет и просто необходимой. Реформа, осуществляемая Владимиром, определялась тем, что древнерусское язычество изжило себя и уже не соответствовало новым историческим условиям. Поэтому ”выбор веры” был вполне закономерен.

Однако внутренние стимулы — одно дело, а идеологическая платформа — совсем другое. Понятно, что авторы ”Сказания” стремились подтвердить мудрость киевского властителя и подчеркнуть его пиетет к православию. Они хотели убедить читателя, что к своему решению Владимир пришел не под влиянием случайного миссионера, а в результате глубоких и всесторонних размышлений, основанных на серьезном изучении вопроса. Однако результат оказался совершенно противоположным. Вместо утверждения убежденности князя, который, осознав истинность христианской веры, решил распроститься с язычеством, он переносит акцент на ликвидацию язычества, оставив христианству роль заменителя, да к тому же не бесспорного. Летописец не утверждает христианство как единственную и непоколебимую истину, а ставит его в один ряд с другими монотеистическими религиями. Ведь для того чтобы дискуссия имела хотя бы какой-то реальный смысл, иудаизм, ислам и христианство в западной форме должны были иметь по крайней мере некоторые шансы на победу в идеологическом поединке — проблема, оказавшаяся явно непосильной автору ”Сказания”.

Низкий уровень теоретической мысли летописная повесть демонстрирует и в сфере чисто теологической проблематики. Проповедь четырех миссионеров давала возможность летописцу показать собственную эрудицию относительно догматизма, присущего четырем обсуждаемым монотеистическим системам. К сожалению, автор не воспользовался этой возможностью, поэтому вложенные им в уста проповедников речи поражают наивностью, а кое-где и невежеством. Летописец не имеет надлежащего представления ни об исламе, ни об иудаизме, ни о католической форме христианства. Даже догматические установки, отличавшие латинство от греческого христианства, остались для него за семью печатями.