В рюмке оставалось три колечка, и я, до того терпеливо игравший в игру, смешал их, позванивая соломинкой. То же почти одновременно сделала она, и озорные, немножко какие-то плотоядные скобочки обозначились по бокам ее губ. Она улыбнулась, как говорят, зовуще. И меня обдало жаром. Она так и смотрела на меня — игриво и маняще, а в зрачках где-то глубоко таился испуг ожидания.
Я сидел полный покоя и какой-то даже благости — от вина, от приятного духа ярко пылающих свеч, от ее улыбки, которая кидала куда-то в пропасть и кружила голову.
Вдруг Лика вздрогнула, тревожно провела рукой по своей щеке, волосам, плечу, словно стряхивая что-то. Повернула голову к окну, — в комнату косенько заглядывала луна. Вскочила, размашисто задернула пурпурную с золотым шитьем штору. Села, нацепив на пальцы ног туфли.
На лице ее не было уже прежней естественности и тепла расслабленность, какое-то безволье.
— Устала, — сказала она с извиняющейся улыбкой. — Вас я тоже заморила… Не пора ли на покой? Спать! Спать! — И поспешно, явно испуганная прямотой своих слов: — Вам я постелю на диване… — И совсем растерявшись: — Ну, в общем, где вы и спали…
…Эта игра в дружбу продолжалась еще месяц.
Несколько дней я ничего не делал — то есть в общепринятом смысле. Я думал. Я уже понимал, где тут собака зарыта, но как-то боялся даже поверить. Распавшись, амебы сами вставали из собственного праха, из биоплазмы, из магмы, из — ничего.
Своим сногсшибательным открытием мне, естественно, захотелось поделиться с Лео. Он отсиживался дома, как в берлоге. Я взял такси.
Мне открыла маленькая женщина с добрыми круглыми глазами в белых ресницах, похожая на Лео.
— Вы к Лене, — проницательно поглядев, проверещала она, будто я мог прийти к ней. — Я вынуждена извиниться. Ленечка спит и просил не будить, кто бы ни пришел. — Она посмотрела на меня с уважением, но твердо стояла на пороге.
Я пожал плечами и повернулся уже уходить, как из недр коридора послышалось снисходительно-разрешающее:
— Кто там? Пусть войдет!
Он, конечно, слышал мой голос и понимал, что это я.
Он шлепал по коридору, подщелкивая себя по пяткам стоптанными домашними туфлями.
— Проходи, проходи, — подбодрил он меня.
— Что же ты ставишь меня в неловкое положение, — залепетала Ленина мать, испуганно глядя на сына.
— Мама, не смешите людей. — И уже не обращая внимания на нее, взял меня за плечо, подтолкнул в свою комнату.
— Понимаешь, знакомая одна должна была зайти, а я сегодня не в форме. Вчера перебрал малость.
Лео опустился на кровать. Со стены стекал турецкий ковер. А на нем коллекция охотничьих ружей.
Лео указал на кресло — в виде трилистника. Оно трогательно обняло меня за плечи.
Возле окна стоял высокий эмалированный шкаф: не то сейф, не то холодильник. Лео потянулся рукой, открыл нижнюю дверцу шкафа. Там, просквоженные, подсветкой, искрились игрушечные шкалики коньяку. Он взял в ладонь бутылку, отвинтил одним движением пробку, разлил в шаровидные бокальчики.
— Ну как? За усопших сих, — произнес он с намеком.
— За смертно смерть поправших! — возразил я.
— Что ты имеешь в виду?
— Восстали из праха сии, — вот что!
— Ты гигант! — скептическим пафосом Лео прикрыл издевку. — Давай, давай, старик. Воскресение Иисуса Христа на уровне амебы. Ха-ха-ха! Ты случайно сам не… — Он сделал жест, означающий вознесение.
Я все-таки рассказал, в чем дело.
— Ну вот видишь — все равно без нее — безносой — не обошлось. Сначала — распад… Король умер, да здравствует король! Э… И только. Не знаю, не знаю.
Он быстро поднялся и ключиком отомкнул верхнюю дверцу холодильника. И я вздрогнул: там в стеклянном заиндевелом гробу лежала, как бы парила, кошка. Это был двухстенный стеклянный сосуд, поросший изнутри ворсистым инеем, как шубкой. Кошка была кхмерская, ее вздыбленная шерсть искрилась. Зеленые глаза смотрели застыло — остекленело, но в них жил какой-то далекий свет. В ее оскале было тоже что-то неуловимо живое.
— Во хрустальном гробе том спит царевна вечным сном. Сия тварь спит уже без малого год — в глицерине и экстракте из нуклеотидов — как в соусе. Кровь вполне голубая — физиологический раствор опять же с глицерином. Впрочем, дважды я ее уже пробуждал. Ничего — полакала молочка как ни в чем не бывало. — Лео резким жестом большого пальца провел по нижней губе — будто все это было совсем плевое дело. — Помнишь тритона, проспавшего пять тысяч годков в ледяной глыбе? В нашей экспедиции было. Своими глазами видел отогрелся и пополз, голубчик. Целый день жил, умер на закате, как и положено привидению. Мы тут, конечно, дурака сваляли, не приняли всех мер. А кошечка вот — сама реальность!
Я только подумал: почему Лео до сих пор молчал? Он, кажется, понял меня.
— Я не посвящал тебя… У меня на это есть свои причины. — Он помедлил и все же не удержался: — Я скажу тебе с римской прямотой: ничего хорошего не жду от нашего века и от твоих экзерсисов. Ничего, понял. Может, все это и будет — через тысячу-другую лет… Впрочем, может быть, и через сто. Не в этом соль… Нам-то… На хрена попу гармонь. Анабиоз — дело другое — верняк!
Я, наверно, смотрел на него непонятно, потому он слегка смешался и сказал:
— Моя специальность — холод. Ну, понимаешь, Димчик?
Он смотрел выжидая, но я молчал. И так как он не понимал, отчего это я на него уставился, он обнял меня за плечо:
— Нам, Димчик, остается одно — подождать лет с тысчонку. Отлежаться. Я, между прочим, уже сконструировал специальный снаряд, который может быть замурован где-нибудь в зоне вечной мерзлоты, — даже заказал ребятам некоторые детали. Хочешь? Могу устроить. Вступай в компанию. Твои акции упали, а у меня — верняк. — Он хохотнул.
— Знаешь, мне некогда ждать, — сказал я, вскочив и на ходу накидывая пальто, обматывая шарф. — Пока. До встречи там!
Это, кажется, было очень пафосно и чересчур значительно… «Там!» Меня просто коробило от его предательства и шутовства. Это была какая-то истерика.
— Тебя считают немного чокнутым! А я им говорю — ты личность… Костяпомнишь этот с горбатым профилем, да художник из нашего театра… А, да… что я — ты же его хорошо знаешь: он с тобой, кажется, в армии служил? Так вот, он говорит, что ты на самом деле не такой, как ты есть, а играешь этакого князя Мышкина. А я ему говорю; а ты попробуй так сыграть… Ведь чтобы сыграгь это, надо в себе иметь. Правда?
Я смотрю в потолок на размытые тени, слушаю ее полушепот, и мне немножко неловко, потому что, говоря все это, Лика не утверждает, а как бы спрашивает — то ли меня, то ли себя.
Лика любит ночные разговоры. Она усаживается на кровати, натянув себе под горло простыню: она все еще стесняется меня и одевается и раздевается, как и в первый день, за дверцей шкафа. Она оправдывается — весь этот процесс достаточно неэстетичен. Актриса до мозга костей. Иногда это мне кажется жеманством или какой-то недоразвитостью.
Лика говорит без умолку и немножко экзальтированно — как это может быть только ночью. На ее лице дрожат отсветы, сочащиеся сквозь тугую ткань занавески. Лика болтает, ничуть не заботясь, интересно мне это или нет. Даже спрашивая, она не ждет ответа. Но я слушаю ее, иногда теряю нить, задремываю, и тогда мне снится ее голос. Я люблю слушать ее голос. И мне тоже уже все равно, что она говорит. Потом я выныриваю из дремы и улавливаю ее слова:
— Я знаю, ты думаешь, что я легкомысленная… Ты никак не можешь забыть мне этого несчастного типа на курорте… Да-да. Ты вот даже не замечаешь. Ты вчера вспоминал его… Тебе не хватает терпимости к людям. Ты всегда нетерпим к тому, что на тебе не похоже. И потом — ты не знаешь ничего. Я же издевалась над ним. Он, например, уверен, что любую женщину можно купить за черную икру… А я ела ее за милую душу и смеялась над ним.
— Это вот нечестно, по-моему, — заметил я.
— Нет, ты оставь, среди вашего подлого пола немало таких, что смотрят на бабу как на кубинскую сигару, которую можно купить в розницу, а выкурив, бросить… И мы мстим вам за это…