— Превращаясь в эту самую сигару?

— Если хочешь, — но не даем прикурить.

— Лика, ты говоришь пошлости.

— Да — назло тебе. Просто это тебя злит, как любого мужика. А потом он действительно очень любопытный субъектик.

Лика еще выше натянула простыню на подбородок и изрекла обиженно:

— А ты не любопытен. И ревнив;

— Ты же знаешь, что это качество у меня начисто, отсутствует. Разве ты еще не убедилась в этом?

— Но это какая-то однобокость и психическая импотентность.

— Что ты еще скажешь?

— Ничего… Всю жизнь я мечтала сыграть Офелию… Думаю, — сыграю, а потом уже все равно…

— Ну и что?

— Что — что? Теперь противно в театр идти. Он же сам мне предложил Офелию — главный. А потом переманивает эту Яблонскую из Большого и, как будто меня нет в природе, поручает ей роль. Ну, что теперь ты скажешь? А все знают, что она его любовница… а еще говорил мне: я сделаю из тебя не хрестоматийную дурочку, плывущую с гирляндами по реке, а любовь, убитую убогим послушанием… Ну, скажи, Дим, что мне делать? — Лика выпростала руку и патетически воздела ее.

— Сделай роль и докажи, что ты не верблюд. Потребуй художественного совета!

— Ты же понимаешь, что это наив… — Она тяжко вздохнула. — Много ли ты доказал? Со своими амебами? Вышвырнули — и все.

Мы молчим, потому что я понимаю, что слова здесь почти бессмысленны. Мы молчим, и я начинаю задремывать.

Лика торкает меня пальцем:

— Конечно, ты молчишь.

Всхрапывая, я пробуждаюсь.

— Я просто сплю.

— Ну да — ты элементарно спишь.

Она обиженно умолкает, дергает на себя одеяло, поворачивается спиной. И засыпает, посвистывая, как мышь. Зато мне уже никак не удается уснуть, тем более что за стеной кто-то без конца гоняет пластинку:

Ах ты ноченька,
ночка темная,
ночь туманная…

Это поет Шаляпин.

Я думаю: человека уже давно нет, а его голос — именно его — с его тембром, модуляциями, страстью, мыслью — его голос, то есть совсем тот его голос отделяется or. пластинки и царит. Будто там, за стеною, сам Шаляпин живой.

Задремываю, но вдруг просыпаюсь, еще до конца не поняв, что же так толкнуло меня. Лика произносит, кажется, во сне «Не сердись, милый…» — и, утянув все одеяло, сворачивается куколкой и уже совсем спит.

А я лежу и смотрю, как раскачивается фонарь и летиг, посверкивая, зимний дождь.

Несколько дней спустя заявился Лео. (Лика была в театре). Как ни в чем не бывало, хохотнул, шлепнул меня по плечу:

— Привет, старик. — И сразу от порога ошарашил: — Значит, из этой амебной каши, говоришь, можно кое-что сварить? Озирис! Записал себя на патефон и можешь откидывать сандалии. А потом кто-то там в двадцать пятом веке завел — и… раз, два, три, четыре, пять-вышел зайчик погулять… Принесли его домой — оказался он живой…

Значит, дошло. Возвращение блудного сына не вызывало у меня буйного восторга. Может быть, я преувеличивал, но эта кошечка меня доконала. Я не мог одолеть неприязни.

Лео слоново потопал по комнате, остановился надо мной, дыша мне в лицо. Нарастало ощущение, что он хочет притиснуть меня и взять за горло… А он, в упор глядя на меня телячьим взором, шутил, между прочим:

— Репродукционная универсальная мастерская по редубликации индивидумов: Алексеев и K°. — И как бы переходя на серьез: — Слушай, отец, ты сам-то понимаешь величие научного подвига, который я по праву готов разделить с тобой? — И по-бычьи мотая головой, будто его, как ярмо, душил крахмальный воротничок, элегантно выглядывающий из-под черного крупной вязки свитера: — Я думаю — ты простил мне минутный грех… неверия… Ничего сверхреального — миллионы людей не верят в эту кошмарную затею. Им кажется более реальной вечная жизнь на небесах в виде эманации духа… почему я должен быть лучше их?.. Можешь взять меня на поруки… Ну?

Он читал неприязнь в моих глазах, и я ничего не мог изменить. Все это его хохмачество только бесило меня.

Я сказал ему, что вообще-то конструирование амеб в изменяющемся биополе вещь, очевидно, возможная, но пока мне не удалось повторить чуда видимо, случайно возник какой-то парадоксальный режим, а чтобы нащупать его вновь, может быть, потребуется несколько миллионов веков, как это и было уже однажды, когда на нашей матушке-земле все начиналось.

Он, видно, понял, что я хитрю, и заткнулся. Не желая остаться одураченным, он подмигнул мне с добродушной хктрецой сообщника и, помахав рукой, удалился, сказав:

— Итак, до завтра.

С этого дня Лео зачастил к нам.

Лика с видимым удовольствием принимала его, угощала своим черным кофе, — она была почему-то уверена, что все должны любить только черный кофе. Лео отвечал взаимностью, — он ни разу не забыл прихватить тортик лли коробочку наполеонов. Впрочем, съедал он их сам, потому что Лика не могла себе позволить такой роскоши, тем более на ночь.

Ведя светскую беседу, Лео не забывал закидывать УДОЧКИ, — Лика-то этого не замечала. Он вроде бы даже утешал меня: огорчаться не стоит, надо повторить опыты — на высоком математическом уровне.

Но не мог я помириться с ним, не мог.

И он в конце концов сорвался с благонамеренного тона. Это было без Лики. Она была на кухне.

— Брось, старик, не делай из мухи бегемота. Не злись. Мы же нужны друг другу — как два волнистых попугайчика. Не бросать же на полпути.

Я молчал, просто боясь сказать какую-нибудь банальность — вроде: не могу довериться человеку, с которым не пошел бы на смерть, в разведку, или что-нибудь подобное.

— Понял. — Лео стукнул ребром ладони по столу так, что затанцевали поставленные Ликой чашечки. — Ваньку валяешь. Скажи уж начистоту: запахло жареным, и ты решил сам снять сливки, без посторонних. Я понял все — я был не нужен!.. — выкрикивал он истерично.

Кажется, в этот миг вошла Лика со своим дымящимся медным ковшом на длинной палке.

— Ребята, зачем ссориться… ну… правда… из-за ерунды? Как петухи… Все это, по-моему, как-то несерьезно.

Она стоял а с дымящимся кофейником и смотрела то на меня, то на него. Она так упорно это делала, что у меня даже появилось какое-то нехорошее чувство к ней. Но я сразу же подумал, что слишком многого хочу от нее.

В конце концов, все обыкновенно: так поступила бы любая хозяйка. Да она, в этом смысле, просто была права.

Я уж не помню, как тут было, только я оставил их пить кофе, а сам очутился на улице. И ощутил себя, когда дождь ушатом плеснул мне в лицо: виновной в этом оказалась скореженная набок водосточная труба.

Мне ничего не оставалось, как завернуть в ближайшую киношку. Из кино я вышел совершенно очумелый, — мне было странно, просто нелепо, видеть после знойного голубого Рима другой город, других людей, снующие в темноте снежинки.

Я вернулся домой поздно. Лео уже не было. Лика в халатике поколачивала пальчиками себе под глазами, капала на ладонь из грушеобразного флакончика масло, размазывала по лицу, роняла пальцы в тазик с водой и опять похлопывала себя по щекам.

Я молчал.

— Димчик, что случилось? Куда ты делся? Мы с Лео ходили тебя искать.

— Просто захотелось пройтись.

— Ты хоть бы сказал. Странный ты… Ты сердишься на него — что он скрыл якобы от тебя какие-то там опыты с кошкой? Но он не хотел преждевременно — пока нет достоверных результатов… Логично? По-моему, логично… Что ты молчишь? Скажи что-нибудь. Ответь.

— Что я могу ответить?

— Ты сам постоянно твердишь:, надо быть терпимее к странностям других, — мало ли? А сам ты? Ты нетерпим. Ты не замечаешь даже, как ты деспотичен при всей своей мягкотелости.

— Ты решила со мной поссориться?

— Пойми — мне неловко перед человеком.

— Чего ты хочешь?

— Он теленок. Он совершенный теленок. Мне все время хочется подтереть ему слюнки…

— Можешь думать, что хочешь, — я не могу и не буду с ним работать.