— Гуляли, знаешь, мы со штурманом нашим, который сочиняет стихи. Подходит какой-то пожилой человек, из интеллигентных. Приподнял шляпу, пожал по очереди всем нам руки, что-то говорит по-английски. Штурман нам перевел: «Спасибо героическим русским, уничтожившим дьявола Гитлера!»

— А с нами другое было, — вступил в разговор Ромашкин. — Подошли к нам на бульваре четыре шведа. По-русски говорят. Мы, объясняют, из армии спасения, во всех странах мира бываем, все языки знаем. Сигаретами стали угощать.

— А что это за «армия спасения» такая, товарищ старшина? — спросил Щербаков.

— Армия спасения? — боцман Ромашкин значительно потер нос. — Это, как бы тебе сказать, ну попы, служители культа. На площадях молитвы поют, на скрипках играют.

— Вроде наших цыган? — с сомнением протянул Щербаков.

— Говорю, попы, а не цыгане. Ромашкин медленно затянулся.

— А мы что, мелочные, на чужой табак кидаться? Вынимаю пачку «Казбека», дескать, закуривай наши, ленинградские — и проходи. А они за нами увязались, не отстают. Стали расспрашивать, как в Советской России живем. Превосходно живем, отвечаю. «А как моряки у вас время проводят?» В море, говорю, проводим время, в труде. А как срок увольнения подходит: чистимся, одеколонимся и идем с любимой девушкой в театр. Помолчали они, будто поскучнели. Потом один спрашивает: «А трудности у вас от войны остались?» Тут я им и подпустил. Трудностей, говорю, только у того нет, кто с фашистами не воевал, нейтралитет соблюдал в этом деле. А про их нейтралитет — помните, что мичман рассказывал?

Это что они через свою страну гитлеровские войска пропускали, за валюту шарикоподшипники Гитлеру гнали? — сказал кто-то из матросов.

Вот-вот…

Жуков не вслушивался в разговор, стоял в стороне убитый горем. У Фролова заныло сердце сильней. Он шагнул к Леониду.

Не горюй ты — море все раны лечит! Еще найдешь в жизни настоящую подругу.

Отплавался я, — тихо сказал Жуков.

Что так? Разве твой рапорт задробили?

— Не задробили еще, а думаю, будет «аз». — Да ты поговорил бы с замполитом… Жуков, глядя в сторону, молчал.

— Вот что! — Фролов взял у Мосина баян. — Давай споем. Песней печаль разгоним.

— Не могу я петь! — взглянул с упреком Жуков.

— Песня усталость уносит, тоску разгоняет. А эту будто для тебя специально штурман наш сочинил.

Прислонился к брусьям киль-блока — гибкий, темноглазый, взял вступительные аккорды, запел:

Бывают дни такие — повеет ветер грусти,
Туманом застилает маячные огни.
Моряк не любит грусти и руки не опустит,
Но выпали на долю и мне такие дни.

Фролов тряхнул головой, сдвинулась на затылок шляпа, голос зазвучал сдержанной страстью, грустным призывом:

О чем грущу, матросы, о чем, друзья, тоскую?
Какие злые мысли прогнать не в силах прочь?
Дорогу выбрал в жизни просторную, морскую,
А девушка-подруга не хочет мне помочь.

Грусть Фролова исчезла, сменилась веселым вызовом. Матросы подхватили припев:

Нелегкая дорога, но в ней и честь и слава!
Далеко флаг Отчизны проносят моряки.
И где бы ни ходил я, и где бы я ни плавал —
Повсюду мне сияют родные маяки!

Пели уже несколько матросов, в хор вступали все новые голоса.

Глаза разъело солью, усталость ломит руки, Бушует даль волнами, и берег скрылся с глаз… Далекие подруги, любимые подруги, Как думаем, мечтаем, как помним мы о вас! А вот моя подруга не любит, не жалеет… Иль ты не понимаешь, не знаешь ты сама, Что другу в океане работать тяжелее Без теплого привета, без милого письма… Нелегкая дорога, но в ней и честь и слава, Далеко флаг Отчизны проносят моряки. И где бы ни ходил я, и где бы я ни плавал — Повсюду мне сияют родные маяки!

— Вот уж точно, — растроганно сказал Агеев. — Чем дальше в чужие края — тем роднее советская земля.

Он спрыгнул с киль-блока, неторопливо пошел в сторону «Прончищева». Сергей Никитич заметил давно, что из палубной надстройки ледокола вышла, остановилась у поручней Таня Ракитина. И походка могучего, прославленного боцмана, по мере того как он приближался к Тане, становилась все более неуверенной, почти робкой.

— Татьяна Петровна! — негромко окликнул мичман. Она медленно обернулась.

— Погодка-то какая стоит после шторма. Глядите — чайки на воду садятся. Недаром старики говорят: «Если чайка села в воду — жди, моряк, хорошую погоду».

Он остановился с ней рядом… Нет — совсем не такими незначительными словами хотелось начать этот разговор. Ракитина молчала.

— Правильную поют матросы песню… — Еще звучал баян, хор голосов ширился над закатным рейдом, и в душе мичмана каждое слово находило все более волнующий отклик. — В походе волна бьет, солью глаза разъедает, а любимые у нас на сердце всегда. Куда глаз глядит, туда сердце летит.

Он искоса взглянул на нее — не навязывает ли опять Татьяне Петровне слишком явно свои чувства?

А бывает — любовь эта самая и до плохого доводит, — продолжал рассудительно мичман. — Вот хоть бы сигнальщик наш Жуков. До головотяпства дошел, нож забыл в комнате у вертихвостки, а тем ножом человека убили.

Разве он ножом был убит?

Мичман от неожиданности вздрогнул. Таня повернулась к нему. Ее губы были приоткрыты, какой-то настойчивый вопрос жил в ее взгляде.

— Точно — ножом…

Он молчал выжидательно, но она не прибавила ничего, опять смотрела вдаль, положив на поручни свои тонкие пальцы. И боцман упрекнул сам себя — вместо задушевного разговора напугал девушку рассказом об убийстве!

— Сергей Никитич, — тихо сказала Таня, — бывало с вами так, что долго мечтаешь о чем-то, ждешь чего-то большого-большого, кажется — самого главного в жизни, а дождешься — совсем все не то и вместо радости одно беспокойство и горе?

Ее голос становился все тише, не оборвался, а словно иссяк с последними, почти шепотом произнесенными словами.

— Какое у вас горе? Скажите?

Но она тряхнула волосами, смущенно закраснелась, благодарным движением коснулась его руки.