Агеев слушал, опустив глаза.

Подвигами своими на Севере хвастается то и дело. И в базе, когда меня пройтись пригласил, показал на памятник морякам-гангутцам и говорит: «А ведь я тоже гангутец, на Ханко сражался. Мне с боевыми друзьями еще не такой памятник поставят»… Ну зачем, зачем так о себе говорить?..

Стало быть, вы памятник этот видали? — почти непроизвольно произнес мичман.

Видала… — она открыто взглянула в его потемневшее лицо. — Сергей Никитич, что с вами?

А в тот вечер, когда я в библиотеке вас не застал, когда беда с Жуковым стряслась, вы у памятника того не проходили?

Она молчала, вдруг побледнев. Он молчал тоже, потом сказал раздельно, не отводя глаз:

Папаша мой, Татьяна Петровна, при случае, бывало, пословицу одну вспоминал: «С ложью далеко уйдешь, да назад не вернешься».

С ложью? — повторила она. И вдруг какое-то мучительное выражение возникло на Танином лице, дрогнули губы, беспомощно и в то же время надменно скосились глаза.

Она повернулась, дернула ручку двери, не прибавив ни слова, скрылась в надстройке.

Мичман прошел на корму, где мерно всплескивали, чуть напрягаясь, два стальных троса в белом кипении забортного буруна.

Снова охватывали его привычные походные ощущения: дрожь и покачивание палубы, неустанный свист ветра. Но где то глубокое спокойствие, та радость за-; служенного отдыха, которые обычно следовали за хорошо оконченной работой?

Внезапно сердце его забилось рывками. «Сергей Никитич», — послышался откуда-то издали призывный, слабый Танин голос. Решил не оглядываться, потом все же оглянулся. Нет, это только послышалось ему. Он стоял и стоял, глядя на бушующий след ледокольных винтов.

Он знал — нельзя бесконечно стоять так. Нужно наконец решиться. Пойти к Андросову, доложить о своих чудовищных подозрениях. А ноги словно приросли к палубе. Но вот он вздохнул, решительно пошел по шкафуту. Сумрачно смотрели глаза Агеева с жесткого, словно отлитого из темной меди лица.